На следующий же день Ефим поехал в Вандышку, к Дмитрию Матвеевичу, надо было заехать и к инспектору народных училищ в Кинешме. Вечером того же дня он уже ехал в вагоне третьего класса — на Москву. Проезжая мимо Вичуги, приник к окну, вглядываясь в знакомые места, уже слегка полуразмытые ранними ноябрьскими сумерками. В заваленном тучами небе видна была растянутая на версту воронья стая. В глубине тех настуженных низких туч светился один-единственный просвет, будто окно или какое-нибудь жутко горящее око, освещая зеленоватым неверным светом выпавшие накануне снега. Вода-снежура, скопленная за день в ложбинах, темнелась во многих местах, поблескивая маслянисто и густо, будто жир. От всего там, за вагонным окном, веяло отчуждением, будто все там оказалось в каком-то ином времени…
Потом была глубокая осенняя ночь, и Ефим все сидел у окна. Паровоз, рассыпая золотые рои искр в клубящейся за окном тьме, протяжно кричал по временам, крик его дробился среди холодных пространств, и Ефиму казалось: паровоз, так четко слышимый в ночи, живет его стремлением вперед — к новой многообещающей жизни. Ему даже чудилось порой, что во всем поезде едет только он один, бессонный и весь устремленный вперед, и само усердие машины подчинено его нетерпению оказаться в конце пути…
Часть вторая
Хотя Анна и не советовала Ефиму приходить в студию на следующий день, не пойти туда он не мог. Наконец-то приехать в Петербург и потратить сразу два дня на пустое ожидание?! Не терпелось просто опять оказаться рядом со студией, еще раз посмотреть на нее уже при дневном свете, снова увидеть Академию…
В рассветных сумерках Ефим уже шел по Невскому проспекту, озираясь по сторонам. В это утро ему хотелось бы почувствовать столицу до пробуждения ее суеты, но та уже поднялась и гремела сотнями колес, горохом рассыпала по плитам панелей шаги бессчетных пешеходов, заставляла и его самого двигаться в заданном ею темпе. Он и не заметил, как оказался в начале проспекта. Свернув направо, вышел на Дворцовую площадь, ощутив ее в этот ранний час как нечто тоскливо-прекрасное, как какое-то обособленное от всего города место, над которым оцепенело замер сам дух северных диких пространств, загипнотизированный загадочными каменными громадами. По звонкой брусчатке площади минувшая ночь рассыпала мелкую снежную зернь, от которой тоже исходил какой-то диковатый лиловый свет…
У Невы, у гранитного парапета, Ефим остановился.
Эта холодная, еще не замершая река… Наверное, она вдохновила зодчих на создание совершенно особенного города, наверное, сам холод этой быстрой, светло летящей, а не текущей к морю реки был подлинным духом их замыслов… Все тут — какое-то разъединенное, неуютное. Нагроможденный фантазией зодчих камень так и не победил дикости этого просторного места. Оно позволило выстроить тут что угодно и как угодно, размахнуться городу со всеми его ансамблями, парадизами, с пригородными монплезирами, но остался дух необжитости, непобежденный дух северной природы. Этот дух оказался выше торжественной сановитости города! Тусклый свет зари, павший на холодные чопорные фасады, — это вот истинно сила, безраздельно владеющая утренним Санкт-Петербургом!
Ефим, как своего тайного союзника, ощутил этот невыветрившийся дух. Пусть надменна и холодна столица, ей также не подавить, не развеять то, что принес сюда в себе он — безвестный учитель из Кинешемского уезда. Он пришел сюда не искать, не заимствовать, здесь ему хотелось бы получить возможность настоящей большой работы по усовершенствованию и развитию того, чем уже обладал, чтоб затем создавать свое, уже давно живущее в душе, в мыслях. Он пришел сюда со своей, глубоко осознанной темой, с целой поэмой о природе родных и дорогих мотивов, здесь ему предстояло овладеть мастерством, напиться более высоким знанием…
Направившись в сторону Сенатской площади, Ефим остановился перед зданием Адмиралтейства: полюбовался на мраморные статуи Геркулеса и Флоры. Да, в этом великом холодном городе, с самого его зарождения, поселилось большое искусство, о котором задолго до приезда сюда так много довелось слышать!.. И ощутилась какая-то ознобная утренняя радость: завтра он поступит в ученики к самому Репину — одному из самых беззаветных служителей этого искусства!..
С юношеской робостью, с замиранием робеющего неофита ступил Ефим на мостовую Галерной улицы. Чувствовал себя так, словно сердце в это утро кто-то вручил ему другое, новенькое, зато своих ног почти не ощущал… В эти минуты он жил как будто на облачке, ненадежно причалившем к некой желанной поднебесной пристани: дунет ветер — унесет его прочь… И все-таки в студию зайти решился…
В ней он застал самых ранних учеников. Заговорил с одним из них. Тот назвался Сергеем Чехониным, спросил, откуда Ефим приехал, каким образом «пробился в Тенишевку», тут же и объяснил: