Т. не знает, где теперь живет его друг. Какое-то время они виделись, потом перестали — одному Богу известно, по какой такой причине. Ах да, Т. больше не мог выносить механистичность его игры, неестественные интонации и монотонную манеру произносить текст, и он высказался на этот счет. До чего обидчивы бывают люди! Но Т. не может общаться с теми, кто невосприимчив к правде. У Т. вообще нет друзей. Интересно, придет этот актер к нему на могилу? Договор они заключили… да, больше пятнадцати лет назад. А может, и двадцати. Но что делать Т., если его приятель умрет раньше? Он вряд ли взойдет на то, чтобы сыграть спектакль на кладбище. Лицедействовать рядом с крестом, какой ужас. В любом случае его приятель-актер точно жив: если Т. видит его имя в числе исполнителей, на спектакль он не идет. Сделать это нетрудно, играет его знакомый редко. Как, впрочем, и Т., живущий ныне в нищете. Театральной, разумеется, ибо о другой — финансовой — Т. понятия не имеет. Он не знает, сколько денег на его банковском счете. Он два тысячелетия не заглядывал в банк. И столько же времени в глаза не видел ни одной выписки со счетов. Деньги, попадающие ему в руки, перекочевывают в его карманы, а из карманов — в руки торговцев блокнотами и ручками. В шляпы попрошаек или в карманы горничных, коридорных и портье тех отелей, где прячется Т. Деньги выпадают через дырки в карманах — иногда на тротуар. Следуя за Т. по его крестному пути, можно вполне сносно жить. Маршрут Т. в городе прост: парки, бистро, театры. Да, Т. чувствует, что его жалеют, но это сильнее его гордости: он должен бывать в театре. Даже если не играет. Даже если рабочие сцены поглядывают на него с удивлением. Даже если знакомый директор приветствует его с принужденным видом, а актеры в его присутствии напряженно молчат, он должен приходить днем в театр и смотреть репетицию. Или просто сидеть — в темноте зрительного зала. Или в фойе. А если в театре выходной, то за столиком в бистро напротив. Понедельники — плохие дни для Т. Ему плевать на досужие разговоры. Т. видит, что люди перестают трепаться и возвращаются к игре, как только он занимает свое место где-то между шестым и седьмым рядом. Он прекрасно понимает, что его присутствие нежелательно, и перехватывает раздраженные взгляды постановщиков. Особенно когда высказывается. Когда анализирует игру, и начинает говорить, и говорит целых полчаса. Но подите попробуйте передвинуть театральный памятник, подобный Т. Попытайтесь спровадить такого вот тяжеловеса из театрального зала. Намекните, что он должен немедленно отвалить. Заткнуться — раз и навсегда. Попробуйте выжить живую легенду, да еще в плаще, да еще на закате карьеры, и вы увидите, как возмутятся все артисты. Как они кинутся на его защиту, какие красноречивые многословные речи будут произносить. Актрисы восстанут, а молодые выпускницы Консерватории станут оскорблять уважаемого режиссера, угрожать забастовками, размахивать ручками, стоя на авансцене. Десять тысяч Антигон восстанут и поклянутся немедленно покинуть театр, если Т. запретят присутствовать на репетициях и произносить вполне уместные короткие невинные замечания с его места то ли из пятого, то ли из шестого ряда. Режиссеры отступают. Т. держит над их головами занесенную саблю.
Именно так Т. попадает в поле зрения модного постановщика: о нем пишут в газетах и говорят по радио, но Т. он не помнит. Однако, встретившись с ним в зале, очкарик всем своим тощим телом ощущает звериную силу великого артиста. Зверь, чудовище, животное. Обезьяна, горилла, орангутанг. Морская корова, мамонт. Разве можно забыть священных чудовищ, составлявших славу театральной сцены? Чудовища все еще имеют право играть. Они, конечно, слегка обветшали, но характер и интеллект формировались в течение всей жизни и не заслуживают забвения. Режиссер — коммунист, он хочет распространения доктрины. Он подходит к Т. и предлагает ему работу.