Только переехав через мост над туманной рекой в Дальвид, Роузи Расмуссен вспомнила, что обещала Майку позвонить сегодня утром, чтобы он поговорил с Сэм перед выездом. Теперь поздно. Она направила машину к Каскадии и автостраде; Сэм на заднем сиденье играла с оборудованием салона: включала и выключала лампочку для чтения, открывала и закрывала пепельницы, которыми никто никогда не пользовался, — а Роузи прокручивала в голове последний разговор с Майком: уточняла, что сама имела в виду, внимательнее выслушивала его, иногда меняя при повторе его слова и свои ответы.
Майк… Майк говорил, что в принципе не хочет добиваться опекунства. Да, тогда он велел своей прыткой адвокатше позвонить, но на самом-то деле он хотел только привлечь внимание Роузи. Ему нужно было поговорить о себе, о ней и о Сэм, нужно, чтобы его выслушали. Он столько понял теперь, чего не понимал раньше.
И например?
Например (тут он повел рукой в ее сторону через каменный шахматный столик, за которым они сидели у дорожки в «Чаще»), например, много раз по отношению к ней он вел себя как последняя сволочь. Совсем недавно он не то что сказать такое — подумать так не мог, а теперь вот.
И смотрел он таким открытым, ясным взглядом, какого раньше Роузи не замечала, и она ничего не сказала в ответ, хотя пара колкостей пришла ей на ум сразу, да и потом еще несколько.
Он сказал, что понял теперь, до какой степени все случившееся между ними было его виной. Какой же я был дурак, рассмеялся он и сконфуженно покрутил головой: как же я был глуп. Он заметил кленовый лист, подобрал его (отчего запомнились такие подробности, почему беседа отпечаталась в памяти с психоделической четкостью, что Роузи должна была осознать, что сделать?), крутанул его за черенок, глядел, как тот колотится. Он хочет, чтобы Роузи и Сэм вернулись к нему. Вот об этом и хочет поговорить.
Тогда она ничего не сказала, но теперь ей хотелось ответить: что значит «глуп», Майк? В чем твоя глупость? А если дело не в тебе, Майк, глуп ты или нет? Если дело во мне? Майк, а если это я глупо стремилась сделать то, к чему стремилась?
— Мам, я писать хочу.
— Нет, милая, не хочешь. Мы только что сходили.
— Хочу.
— Хорошо, сейчас поищу местечко.
«Ты не можешь одна со всем этим управиться, — сказал он, — тебе нельзя оставаться одной. Ты не должна». Это когда она рассказала ему про сегодняшний осмотр, про бумажки, присланные из больницы, буклетик на тему «Эпилепсия и вы», который она прочла, во всяком случае попыталась. Майк смотрел на нее, слушал и кивал со вниманием, но не сумел скрыть того, что мысли его — о другом; не о врачах и медицине он хотел поговорить.
Со мной Сэм всегда чувствовала себя прекрасно, сказал он. Слава богу. Рядом со мной у нее все было в порядке. И я уверен, абсолютно уверен, что и дальше так будет.
Он улыбнулся, не то чтобы торжествующе, но с таким самодовольством, которое, конечно, должно было сойти за подбадривание — а вместо этого вызвало у Роузи настолько сильные опасения, что ни тогда, ни теперь она не могла разобраться, что же почувствовала: он, конечно же, переменился, да так, словно его подменили, но когда он улыбнулся, клыки вновь его подвели, так что Роузи уверилась: если дочь вернется к нему, он не лелеять ее будет, а слопает.
— У-уй, мам, уже поздно.
— Ну, Сэм!
— Я пошутила! — взвизгнула Сэм от восторга.
— Ах ты! Ух ты, маленькая…
— Ух ты, большая… Может, ей нельзя оставаться со всем этим наедине, есть у нее силы или нет. Да она и не хочет быть одной. Но Майка пускать обратно в свою жизнь, в свое сердце, в свою постель, лишь бы не оставаться в одиночестве, — она не собиралась. Брент Споффорд никогда не произносил таких слов, сколько они ни говорили про Сэм, — он никогда не провозглашал, что Роузи не должна одна нести эту ношу, что ей есть на кого опереться. Он просто раз и навсегда предложил ей и Сэм все, чем владел и что мог. Но все-таки вопрос он задал, а ответ ее был тем же.
Сокровенными и косвенными путями попадаем мы теперь в города, а прежде сходили на огромных вокзалах, выстроенных в самом центре, и, миновав ожидающий нас подземный переход, вливались прямо в шумную толпу. Роузи кружила по многополосным развязкам, сплетавшимся вокруг центра Конурбаны, и не могла прорваться; выбрав какую-нибудь подходящую на вид дорогу, она вновь оказывалась на объездной, предназначенной для того, чтобы миновать город вовсе, — и петляла наугад среди складов, а высотные здания центра отодвигались все дальше, исчезая, как заколдованный город в сказке.
Теперь, лишенная отпечатанных на ротаторе инструкций, она осталась без ориентиров. Ее детские воспоминания об этом городе не содержали никаких подсказок, как по нему ездить: лишь милые или зловещие картинки, бессвязные, как во сне. Коробка шахмат из слоновой кости и красного нефрита в битком набитой витрине антикварного магазина. Бисерная занавеска в китайском ресторанчике, запах маминого «Драмбуйе» {25}. Вонючий туалет перетопленного детского театра, где как-то раз под Рождество на шумной и яркой постановке «Красной Шапочки» ей стало дурно.