Я гулял по местам, где туристы – редкость: там затаиваются причудливейшие создания, там переходы от бедности к уродству и от уродства к лицедейству столь неуловимы, что одно не сразу отличишь от другого; разумеется, я подаю слепым матерям, качающим слепых же младенцев, пока рядом таращат бельма и ходят под себя собаки; и детям-уродам с ластами вместо пальцев – тоже подаю; а как быть с человеком, покрытым татуировками в виде паутины, будто он сам – попавшаяся муха? А с человеком, состоящим из шишковатых суставов и членов гибких, как угри, чьи колени преспокойно помещаются на его же плечах?
И повсюду – взбешенная молодежь, яростно взирающая на всех и вся; я уже сомневаюсь, верно ли читаю то, что написано у этих людей на лицах? Наверное, все-таки неверно, потому что невозможно же приходить в ярость, завидев облако, дерево, взбешенного друга, заключаемого в объятия?
На узких улочках, подобных каналам, что прорублены в высоких желтых строениях, я вжимаюсь в стены, дабы пропустить спешащих босоногих мальчишек-рассыльных с подносами на головах. Я плачу им втридорога и пробую хлеб, фрукты и куриные ножки, проплывающие мимо носа, пока я иду своей дорогой. Передо мной – фруктовый базар; я вижу старика-отца и его взрослого сына. Сухощавый бородатый отец осматривает товар на деревянном прилавке, беседуя с седым бакалейщиком, очевидно, старинным другом. За его спиной с сыном случается нечто вроде припадка: руки его трясутся и стремятся взмыть прочь от тела, а голова вертится туда-сюда, будто желает слететь со штыря. Тело качается метрономом в темпе «largo».[9] Пока отец выбирает фиги, сыну становится хуже, и я вынужден отступить на шаг, чтобы не попасть под его руки-цепы. Ноги юноши дрожат, то одна, то другая стопа отрывается от земли на дюйм. Отец явно знает, что происходит у него за спиной, но ничуть не торопится; заплатив бакалейщику, он наконец оборачивается, мягко кладет ладонь юноше на предплечье. Это легкое прикосновение поглощает спазмы и содрогания, принуждая сына вновь замереть и взять себя в руки: терпеливый отец рядом, он поможет… Мальчик успокаивается, его лицо искажается улыбкой, он радуется солнцу и уминает жесткий желтый финик. Спустя пару мгновений родитель отнимает руку, морщит губы в ухмылке, разворачивается, чтобы сказать еще несколько слов необеспокоенному лавочнику, который, вне всякого сомнения, годами наблюдает эту сцену ежедневно. Когда они проходят мимо, я тайком опускаю в их сумку несколько монет.
Деньги сами по себе – не вопрос, вот-вот должен прийти первый телеграфный перевод от компаньонов. Я полагаю, фортуна благоволит к тому, кто обращается с бедняками достойно или по меньшей мере принимает в них участие, – будто за свой удел бедняки вознаграждены правом выбирать твое будущее, или будто они легче запоминаются богам, которые позже станут тебя судить либо облегчат однажды твой путь, кто бы эти боги ни были. Или, возможно, только оделив бедняка деньгами, ты можешь доказать себе, что сам ты – отнюдь не бедняк.
А теперь – в почтовое отделение, о моя Маргарет, где
Признаюсь, М., немало беспокойных часов провел я в раздумьях над этим эпистолярным отрывком; очевидно, ошибка произошла при вложении письма или при его пересылке. Ты приняла не те сонные капли? Или утеряла страницы? Твои письма неизменно заканчиваются слишком быстро, но в данном случае краткость твоя болезненна сверх всякой меры. Я очень медленно побрёл назад, к гостинице «Сфинкс», ненавидя Каир, город, где нет тебя, где я не могу позаботиться о тебе по примеру того отца, проявляющего заботу о сыне.
Мэйси!
Приношу извинения за пропущенные дни. Я болел. Не хочу утомлять вас деталями, просто сегодня я впервые за неделю встал на ноги. По лицам санитаров заметно, что они разочарованы – я еще не помер. Однажды они окажутся на моем месте, и это здорово утешает.