Дознался князь – стрелял солдат из чужой фузеи, понеже своя в починке. Досталась праздная, от заболевшего, который до того был в карауле у склада. Разрядить не успел, схватили колики в животе, а капрал был в отлучке, бегал к некой мамзель с запиской поручика. Служба в упадке. Голштинец смотрел нагло, ругал русских.
– Капрала я накажу, – сказал князь. – С вас спрошу строже.
– Вы изволяйт. Битте![359]
И разразился жалобами. Осточертел ему Петербург, солдаты упрямы, глупы, ненавидят его, жалованье грошовое, он не может больше, подаст рапорт.
– Не держим таких.
Вмешается герцог. Пускай, терпенья нет! Властью начальника Данилыч тут же разжаловал офицера, а капрала отправил в карцер.
Спать не хотелось. Дарья напрасно поила соняшником – снадобьем арсеньевским, фамильным, из каких-то трав, подложила подушку, набитую головками мака и ещё чем-то. Лежал, таращил глаза, готовил объясненье для царицы.
Вошёл к ней задыхаясь, теснило грудь. Пахло лекарством, Эльза, прибираясь наспех, бросала в таз примочки. Стало быть, и здесь ночь была беспокойная.
– Александр… Я знаю.
Поглядела милостиво, жалеючи. К ней поспешил зять, его разбудил поручик… Скверный человек, да, скверный, от него надо избавиться. Нет, он не нарочно, но скверный.
Легче стало дышать. Что это с герцогом? Прежде вступался, выгораживал своих, все грехи готов был покрыть. И вот перемена… Ещё на Совете обнаружилось – нет более того вседневного противодействия – глухого, без явных стычек, донимавшего как боль зубная. Уже в гости зовёт… Вишь, чего не хватало Ольденбургу, петуху надутому – места среди высших чинов империи. Чувствует, кому обязан. Царица внушила, верно, радея о согласии вокруг трона.
– Солдата замордовали, – сказал Данилыч. – Окоченел душой. К себе возьму его, лён трепать, что ли.
В возке, скользившем по льду, заснул.
Фортуна ласкова неизменно. Ещё удача! Горохов, ездивший в Польшу с деликатным поручением, прибыл с вестью усладительной.
– Проглотили, батя.
Клюнули на приманку. Как повелось у царя с камратом, так и у него с наперсником – шуткой окрашивают любое дело. Напутствуя, князь вёл речь о золотой рыбке, которую надлежит поймать. Капитан тонул в сугробах, кормил клопов в придорожных корчмах, драгоценную приманку клал под тюфяк, вместе с пистолетом. То был портрет княжны Марии Меншиковой.
– Рамку-то графиня в кофр уложила, – продолжал Горохов, фыркая в усы, гордый исполнением. – А то не ровен час… Лихие люди шатаются.
– Палац каков?
– Из варшавских богатейший, под стать королевскому. Ну, поплоше нашего.
– В кунтушах ходят?
– И чубы висят… А бижутьё[360]
редко кажут, воровство страшное. И музыка польская. Медовуху пьют… Ох, забориста медовуха!– А полячки?
– Г-м! Тоже…
Данилыч рассчитал точно – Сапега в родстве с монархами, сватовство пусть будет со всеми онёрами, как у коронованных особ. Рамку недаром заключили в сокровищницу – в россыпи алмазов крупные изумруды, подношенье царское.
Портрет – малая копия с большого, кисти Таннауэра[361]
. Немецкий мастер писал Марию три года назад, писал «на вырост», предвкушая расцвет женских форм. От отца у неё длинное лицо, высокий, узкий лоб – признаки породы, как считают нынче, – и художник усилил их, расширил глаза, глубоко посаженные, детским губкам придал свежесть алого бутона, осанке – грациозную величавость. Прихорашивать чересчур светлейший не велел, говорил живописцу внушительно:– Она моя дочь, майн герр.
Дочь имперского князя – чего ещё надо? Родословная не вызвала вопросов в Варшаве, Горошку и вступаться не пришлось. За честь считают Сапеги…
Князь на радостях изрядно выпил водки с адъютантом, потом во хмелю, заплетающимся языком объявил домочадцам:
– Едут поляки! Благослови, бог Гименей… Пречистая Дева.
Хорошо бы свадебку справить, не канителить, но нет, негоже – гости жалуют на торжество обручения. Отвести им покои во флигеле, с выходом в зимний сад, под сень широколистых пальм, обставить комнаты так, чтобы глаза разбежались! Монстранц ревельский туда…
В библиотеку внесли стол красного дерева с серебряными накладками, водрузили полупудовый письменный прибор, серебряный же, – отцу жениха. Сорокапятилетний известный в Польше юрист, оратор, Ян Сапега прославился и как историк. По приезде тотчас засел в княжеской библиотеке – продолжать «Историю революций в Римской республике». В духе шляхетских вольностей воспитал сына.
Сапеш, давние союзники Петра, не новички в Петербурге. Пётр Сапега и Мария, бывало, играли в пятнашки, в серсо. О замужестве думала с покорностью, жениха встретила дружески. Наедине им уже не дозволено быть. Почти всегда под надзором старших, они снова дети, невеста скованна – о чём говорить с суженым?
– Вы живёте в Варшаве?
– Да, зимой…
– Есть ли в Варшаве… слон? – Запнулась, забыла французское слово.
– Элефан, – вставил отец.
Наблюдал за дочерью с неодобрением. Недоучила язык, тетеря! За польский сажали – отлынивала. Так лучше по-русски… Не девка – статуя деревянная. Младшую бы сюда, не сплоховала бы. Александра сызмальства гран-кокет[362]
.