Общий источник для понимания этого слова — и того, что было знакомо Екатерине II, и того, что знает современный читатель, — очевиден: основное значение слова «конституция» подразумевало и до сих пор подразумевает всего лишь способ, каким что-то учреждено, организовано или устроено{378}
. В политическом словаре предреволюционной Европы это слово выражало принципы, непременные законы и институты, которые обеспечивали упорядоченное управление, будь это монархия, аристократия, республика или их гибрид. Без такого каркаса, как считалось, не может быть защищенности и, следовательно, свободы. Форма правления будет скорее деспотической, если следовать типологии Монтескье. Как раз это широкое значение слова «конституция» имели в виду законодатели политической моды французы, когда говорили о la constitution g'en'erale[144], тщательно отличая ее от la constitution particuli`ere[145] — совокупности всех административных законодательных актов страны, рассматривавших конкретные ситуации. Всегда имея отношение только к индивидуумам или небольшим и отдельным группам индивидуумов или корпораций, последнее было ориентировано на уникальные обстоятельства и не претендовало на широкое и постоянное политическое значение. Для этого предназначалась la constitution g'en'erale, содержавшая скрытое обещание со стороны правителя руководствоваться основными законами и даже подчиняться законам, которые он издал, и использовать институты, которые он учредил для исполнения этих законов.Императрица никогда не думала о том, чтобы ее la constitution g'en'erale
возникла по требованию независимых общественных сил: это было бы несовместимо с ее представлением о власти монарха. Она хотела дать конституцию политически пассивному, но благодарному народу. Императрицу не надо было убеждать в том, что она, и только она одна, отвечает за направление действий правительства и в конечном счете за благополучие своих подданных. Это она ясно дала понять в статье 19 своего «Большого Наказа», когда объявила, что «Государь есть источник всякой государственной и гражданской власти». Это отношение (мудро) поддержал Михаил Татищев, переводчик «Наказа» на английский: в своем вступлении он описал правителя как «the Supreme Head, the only Power which, by the constitution of Russia, can yield relief»{379} («верховный глава, единственная власть, которая, согласно конституции России, может приносить утешение»). Однако такая конституция, признававшая за правителем верховную и неделимую власть, требовала, чтобы правитель изъявлял свою волю определенным образом, посредством фундаментальных законов, и был ограничен институтами, которые он учредил для исполнения этих законов{380}. Это императрица признала в статье 21 того же «Наказа», отметив, что фундаментальные законы «суть делающие твердым и неподвижным установление всякого государства». Сегодня, в эпоху, когда явно преобладает народная власть, трудно понять уместность наложения конституционализма на абсолютную монархию. Но это не должно скрывать другой столь же важный момент: противоречивое на первый взгляд сочетание форм в предреволюционной Европе воспринималось как совершенно естественное. Готовность это сочетать и проводила черту между абсолютным монархом и деспотом.