Прусский посол граф Карл Вильгельм Финк фон Финкенштейн писал: «Жизнь, кою сия Принцесса ведет поневоле бок о бок со своим супругом, и принуждения, коим оба обречены, есть самое настоящее рабство. Запертые при малом своем дворе, окруженные самым презренным сбродом, не имеют они при себе никого, кто бы им помогал советом и в затруднительном положении, в коем они оказались, их направлял. Постоянно пребывают они под присмотром у своих надзирателей, и свободою ни минуты наслаждаться им не суждено… На ничтожнейшую забаву особенное потребно разрешение; все их речи надзиратели записывают и в дурную сторону перетолковывают, а затем Государыне доносят, отчего случаются порою бури, всем прочим лишь отчасти известные, но молодому двору много причиняющие огорчений».
От постоянных попреков, от тоски, от несвободы у Екатерины начали случаться нервные болезни: то у нее сильно болели зубы, то голова, то ее мучили желудочные колики, причем без явной физической причины. Временами у молодой женщины случались приступы тошноты и сильнейшей головной боли. На следующий день все проходило, оставляя только сильную слабость. К тому же она все еще ощущала последствия страшного плеврита, перенесенного ею сразу по приезде в Россию. Порой у нее даже шла горлом кровь.
Однажды молодую женщину довели до такой сильной степени отчаяния, что она стала помышлять о самоубийстве. После очередной грубости со стороны супруга Екатерина решилась покончить с собою. Жизнь полная волнений и несправедливостей привела ее к мысли, что никакого выхода из бедственного положения нет и что смерть предпочтительнее такой жизни. Екатерина взяла большой нож и собиралась вонзить его себе в сердце. К счастью, нож оказался настолько тупым, что не осилил даже корсет. На вторую попытку не хватило времени, потому что в комнату вошла одна из горничных. Она немедленно схватилась за нож и отобрала его у великой княжны. Умная и добрая девушка относилась к Екатерине с симпатией и всячески старалась заставить ее отказаться от этой неслыханной мысли, пустив в ход все утешения, какие могла придумать. Понемногу Екатерина раскаялась в своем поступке и заставила и саму девицу поклясться, что она не будет о нем говорить, что та и сохранила свято.
Екатерина умела превозмогать физическую немочь, выглядеть бодрой, даже если голова раскалывалась от боли, и завоевывать симпатии, причем даже тех, кто был приставлен к ней недругами. «Все люди, которых ставило вокруг меня самое отъявленное недоброжелательство, в очень короткое время становились ко мне невольно благосклонными, и, когда их не настраивали и не возбуждали их снова, они действовали вопреки расчетам тех, кто ими пользовался, и часто поддавались склонности, которая влекла их ко мне, или, по крайней мере, интересу, который я им внушала; они никогда не видели меня надутой или нахмуренной, но всегда готовой пойти навстречу малейшему шагу с их стороны. Во всем этом помогал мне мой веселый нрав, потому что все эти Аргусы часто забавлялись речами, с которыми я к ним обращалась, и мало-помалу невольно переставали хмуриться», – писала она. Но, конечно, дело было не только в приятных речах: Екатерина подкупала своих недругов, делая им подарки. Денег у нее было мало, и молодая женщина поневоле влезала в долги. Ее упрекали в излишней расточительности, в том, что она деньгам счету не знает, но Екатерина хорошо все продумала и загадывала на долгие годы вперед. Она верила, что когда-нибудь придет ее час.
Глава пятая
Блеск и нищета
Праздники, балы, маскарады…
Излишние расходы были связаны еще и с тем, что Екатерина то и дело участвовала в придворных праздниках, которые Елизавета очень любила. Когда двор приезжал в Москву, время проходило в комедиях, придворных балах и маскарадах.
Балы эти были поистине грандиозны! Один из маскарадных дней был только для двора и для тех, кого императрице угодно было допустить; другой – для всех сановных лиц города, начиная с чина полковника, и для тех, кто служил в гвардии в офицерских чинах; иногда допускалось на этот бал дворянство и наиболее именитое купечество. Придворные балы не превышали числом человек полтораста-двести; на тех же, которые назывались публичными, бывало до восьмисот масок.