Молодая женщина долгим внимательным взглядом смотрела на бледное печальное лицо Доманского. Она играла на арфе какую-то восточную певучую мелодию, потом бросила играть и, порывисто схватив Доманского за руку, притянула к себе.
— Знаю, Доманский. Верю, милый мальчик. Не могу… Не могу… Не могу… Не мучайте ни себя, ни меня.
Она опять заиграла на арфе и под музыку говорила с каким-то глубоким надрывом:
— Не могу, не могу, не могу… Не для того я рождена и не так воспитана. Я не могу жить в каком-то фольварке с курами, гусями и свиньями. Мне достаточно и одного человеческого свинства… Моя жизнь… — она широким жестом показала на зеркала, отражавшие многократно ее хрупкую фигуру, — должна иметь раму… Я знаю всех этих Макке, Понсе, Рошфоров — ничтожные люди!.. Но мне рама нужна… Золотое обрамление… Я люблю — не судите меня — я люблю роскошь… Драгоценные камни. Люди чтобы были крутом… Мне замок нужен, а не фольварк…
Она закашлялась тяжелым сухим кашлем, слезы показались в ее глазах, и сквозь них она сказала:
— Поймите меня. Брак с князем Лимбургским мне кажется единственным исходом. Тут все: и титул и богатство. Филипп-Фердинанд, владеющий князь Лимбургский и Стирумский, совладелец графства Оберштейн… Звучит-то как!
— Старик…
— Ему всего сорок два года. Он очень образован.
— Но глуп.
— Умной жене — глупый муж не помеха. Он потомок графов Шауенбургских и притязает на герцогства Шлезвиг и Голштейн… Он близок русскому двору. У него, подумайте, Доманский, свое войско… Свое войско!.. Оранжевый прибор с серебром!.. Красиво!.. Он раздает, ордена… Помогите мне, Доманский. Вы знаете, что я вас люблю и любить не перестану.
— Чем, чем могу я вам помочь в этом деле?
— Все готово… Все оговорено. Граф Рошфор мне сказал, что князь согласен венчаться на мне, но он требует бумаги. Свидетельство о моем рождении. Он хочет по ним точно знать, кто я.
— За чем же дело стало?
— У меня нет никаких бумаг. И понимаете, что хуже всего — я сама не знаю, кто я.
— Я вас не понимаю, princasse.
Тихо звенела арфа, она рассказывала какую-то восточную сказку. Невнятен был этот рассказ. Молящие, растерянные, косящие глаза смотрели мимо Доманского, в темнеющий угол гостиной.
— Вы… персидская княжна…
— Я этого не знаю…
— Но… Вы носите такой красивый и сложный титул.
— Я сама его придумала. Надо же было мне как-нибудь называться? И собака кличку имеет.
Опять лились аккорды. Звенела арфа. Лакей пришел зажечь свечи. Принцесса Володимирская махнула ему, чтобы он уходил.
Густели сумерки осеннего вечера, в глубокую прозрачную синеву окно погрузилось.
— Что я о себе знаю?.. Да почти ничего. Вся жизнь моя — как какая-то легенда, сказка, да, может быть, и то, что я о себе знаю, я сама и придумала и ничего из того, что я о себе думаю, никогда и не было. Моя память начинается с Киля. Знаю точно — крещена по греко-восточному обряду — по крайней мере, я и теперь, когда хожу в костел и крещусь — крещусь по-гречески. Меня воспитывала какая-то госпожа… Госпожа Пере… Никто никогда не говорил мне, кто я, кто мои родители. Потом вдруг меня увезли из Киля… Может быть, похитили… Черные маски… Я очень тогда была этому довольна. У меня болела голова, и было все, как в горячке, в бреду. Как будто — Петербург… Смутное воспоминание. Широкая река, много воды. Москва. Как будто мы скрывались от кого-то. Помню еще Волгу, Каспийское море. Говорили про Азов. Что лучше было куда-то свернуть и ехать в Азов. Слово мне очень запомнилось. А затем был удивительный, как рай, Восток.
Принцесса Володимирская стала играть восточный, все повторяющийся оригинальный, певучий напев.