— Воля крестьянам, Никита Иванович, климата не изменит.
— Точно, Ваше Величество. Но — помещичьи угодья огромные, надо много труда положить, чтобы сносно существовать. Перетянули дугу, она и сломалась.
— Помещики виноваты, — с грустной иронией сказала Государыня.
В ее красивых глазах разлилась печаль. Как часто думала она и писала: «О!.. Россия!.. Любезное мое отечество!.. Ты вверила мне скипетр!.. Я оправдаю твое избрание, все минуты жизни моей употреблю на соделание тебя счастливой!..» Она думала всегда о целом — о России, они думали всегда о частях: о крестьянах — им нужно волю дать, о помещиках — не давай воли народу, о духовенстве — не отнимай крестьян у монастырей. Как тяжело, что и такие умные люди, как Никита Иванович, ее не понимают.
Панин, заметив, что Государыня недовольна, замолчал. Государыня продолжала:
— Ну ладно!.. Помещики!.. Пусть и точно — звери… Знаю, есть и такие, что крепостного и за человека не считают… Но зачем же все-таки Емельку-то слушали?.. Что он, хорошему, что ли, учил?.. Грабежам да поджогам… Воровской казак…
— Они, Ваше Величество, не Емельку слушали, а императора Петра Федоровича, которого считали вами обиженным.
— Хорош император — бородою оброс!
— Ваше Величество, край старообрядческий, борода-то там и очень кстати пришлась… И на теле крест… Знак Божий. Эта-то вот мистика и влекла к себе простой народ.
— Крест — следы чирьев, грязи!.. Ф-фу!..
— Ваше Величество, наш народ, и особенно народ тамошний, где много инородцев, татар, темный. По песням, по сказкам, по былинам он составил себе свое понятие о Государе. Ему такой нужен Государь, чтобы водку с ним хлестал и пьян не бывал, чтобы скверными мужицкими словами ругался, землю и волю дарил, непокорных, и особенно господ, тут же казнил своею царскою ручкою… Лихой наездник, топором над человеческими головами владеть умеет, голос громкий, властный, силища непомерная — вот царь в представлении народном. Ему наши придворные финтифлюшки непонятны, они просто чужды ему. Вот вам Захар Григорьевич расскажет, каков из себя был Пугачев.
— Ну что же, расскажи, Захар Григорьевич, каков должен быть Государь, а я Вольтеру и Монтескье отпишу, чтобы знали.
— Ваше Величество, Никита Иванович правильно вам докладывает. Там за Волгой жизнь другая, понятия иные, нравы грубые и жестокие, все гам аляповато, но как картинно умел в этой аляповатости появляться Емелька. Умел он себя народу показать.
— Ну, расскажи, поучи меня…
— Сакмарский городок… Это селение, утонувшее в беспредельной степи. Только у церкви небольшая березовая роща. Темные низкие избы вытянулись широкими улицами, всюду густая серая пыль, у домов подсолнухи стоят, как часовые, все широко, просторно, места не жалко, как только это и бывает в степи. Ждут Пугачева…
— Нет, Ваше Величество, — перебил Чернышева Панин. — Не Пугачева ждут, в том и дело, что вовсе не Пугачева, а Императора Петра Федоровича, который едет к своему народу объявить ему волю и казнить помещиков и непокорных.
— У станичной избы пестрые ковры по земле постланы, вынесен стол, накрытый белым, расшитым по краям убрусом, на нем большой каравай белого пшеничного хлеба на резном деревянном блюде и такая же солонка с крупною солью — все свое, здешнее, русское. Священник в полном облачении с крестом в руке ожидает у церкви. Крестный ход окружил паперть, иконы, хоругви вынесены на площадь. Старики с костылями стоят впереди, по краям у плетней пестрые, а более — белые платки женщин. На мужиках парадные кафтаны, которые надевают раз в год, в светлый праздник. И вот — показался вдали… Прискакал в пылевых клубах махальный, крикнул задыхающимся, испуганным голосом. «Едет!.. Царь-батюшка жалует к нам!..» Зашевелились, затоптались на месте, завздыхали. Много часов на солнечном припеке ожидали. Разморились… Пугачев в богатом кафтане, соболья шапка с малиновым бархатным верхом на брови надвинута, сабля в золоте, на боку болтается. Под ним жеребец соловой, священной, по понятиям татар — царской масти — хвост на отлете, грудь широченная, как у льва, седло калмыцкое с широкими луками, в самоцветных камнях — сердоликах и халцедонах, в изумрудах и яшмах, в золотой резьбе. Вся сбруя конская в золоте. Жеребец катит широким проездом. Пугачев сидит, молодцевато откинувшись, хмурит густые темные брови.
— Ка-артина, — со вздохом говорит Государыня.
— Сзади свита. Человек пятьдесят казаков. Отчаянный народ. Пугачев слезает с лошади, вестовые казаки подхватывают его под руки, ведут к церкви, как архиерея… Колокольный звон… Шапки скинуты с голов, люди становятся на колени. Со вздохами, опираясь на руки, отвешивают земные поклоны. Слышен покорный шепот: «Царь-батюшка, помилуй…» Пугачев свою роль знает. Умеет «фасон» держать. Он не станет с колен поднимать. Он — Государь — земной Бог. Медленно подвигается он к кресту, истово по-старообрядчески крестится, целует крест. Ему подносят хлеб-соль, он целует хлеб — благословение Божие. Теперь уже станичные старики принимают его под локти и ведут к приготовленному ему стулу с подушкой.