У новгородского губернатора была ясная голова, он понимал, как труден тут каждый шаг. «Я знаю, – писал он, – что мнением своим затрагиваю почтенное сословие, которое на основании государственных законов утверждает, что крепостные должны быть в его полном подчинении (какова точность формулировки: не «имеет права», а «на основании государственных законов утверждает». –
Наконец, главное: новгородский губернатор предлагал назначить сумму, за которую каждый крестьянин, накопивший деньги, мог бы выкупиться на свободу.
И тут, в вопросе о выкупе, о самой возможности его, позиции Екатерины и Сиверса совпадают.
Стемнело, но он садится за письмо. Весть об открытии Уложенной Комиссии застала его в пути. Он не может ждать до утра, ему нужно тотчас сказать Екатерине о своей неизреченной радости. Свеча стоит прямо на пне, он пишет на другом.
Сколько говорили они с государыней о необходимости новых законов, более мягких, более соответствующих гуманности просвещенного века, – и вот сбывается. Новые законы преобразуют страну. Он и сам теперь уже не тот. «Рука моя, – пишет он, – теперь уже будет дрожать при подписании приговора сильнее, чем прежде».
Как жаль, что он не был тогда ни в Успенском соборе, ни в Грановитой палате, не видел государыни в столь счастливую для нее минуту. Но ничего, он непременно приедет в Москву на заседание Комиссии – он как губернатор входит в нее уже по самой своей должности.
Начинается совсем новая жизнь.
Мы знаем, что любил молодой губернатор – насаждать, строить, беспорядок приводить в порядок. Мы знаем, что он ненавидел – войну. Он, полковник, видевший войну, ненавидел ее всем сердцем.
Рекрутские наборы были его мукой. Он как губернатор обязан был их проводить. «Каких слез, каких стонов, – пишет он, – ни приходилось мне слышать при слове: «Лоб!» (рекрутам брили лбы для того, чтобы их легче было поймать, если они убегут). Слезы и стоны, которые поднимались при слове «Лоб!», означали, что сейчас на глазах родных произойдет действо, которое уже явно и бесповоротно будет означать, что человека, бывшего рабом, но все-таки жившего в родной избе, в родной семье, сейчас заклеймят и погонят на убой.
В своих письмах Екатерине Сивере горько жалуется на войну, в которой страна теряет лучших своих людей, самых сильных, самых здоровых. В своей полемике с теми, кто защищает войну, он прибегал к аргументации, для нашего слуха странной: еще в начале своего губернаторства Сивере предлагал брать рекрутов из людей, для государства бесполезных (как бесполезна и даже вредна война), – бродяг, цыган, дворовых, поскольку они дурно влияют на окружающих и развращают нравы. В число ненужных государству людей попали у него и «лишние», то есть сверх комплекта находящиеся в приходах, духовные лица. Любыми способами старается защитить он трудолюбивое, нужное государству крестьянство, уважаемое («почтенное») и необходимое.
Сиверсу не удалось, разумеется, остановить войны, уменьшить рекрутские наборы, с возрастом Екатерина все больше увлекалась победами своих генералов.
Наверно, никто из подданных Екатерины не поддерживал так ее борьбу против пытки, как новгородский губернатор.
Еще Елизавета пыталась ограничить применение пытки и в иных случаях вовсе ее отменить – но каковы эти случаи! Царица отменила пытку при расследовании дел по обвинению «в списке титула» (то есть при ошибке при написании огромного, сложного, непосильного для человеческой памяти титула русского царя), а также для детей до двенадцати лет. При решении этого вопроса между Сенатом и Синодом шла борьба, уровень общественного сознания был таков, что Синод, то есть духовные лица, не постыдился требовать пытки для малых ребят, и, хотя Сенат предлагал отменить пытку для детей до семнадцати лет, Синод настоял на том, чтобы пытали с двенадцати (поскольку в библейские времена совершеннолетие считалось с двенадцати лет).