Внизу хлопотали соседки, сидели незнакомые старики и старухи, разговаривали будничными голосами, точно и не было в доме покойника. Наверху пахло еловыми ветками, раскиданными на полу и на столе. Оба зеркала, в гардеробе и то, что стояло у стены, заставленное фикусами, были завешены черной материей. И без того темная комната стала от этого еще темнее.
Отец сидел у стены. Он поднял голову и, не вставая, кивнул Кате.
Катя подошла к гробу. Ей казалось невероятным, что в лице бабушки, хотя и неестественно пожелтевшем, с подобранными под платок седыми волосами, таком знакомом и человечном, уже нет жизни… Но выпростанные и вытянутые вдоль туловища руки, большие, желтые, распухшие, странно неподвижные, были мертвы…
Вот и кончилась жизнь. Ничего больше не надо бабушке: ни забот, ни дома, где прошла жизнь, ни вещей, ни людей, ни маленьких внуков, которым вязала носки и варежки.
Из Куйбышева приехали дядя Семен и его жена Дарья-баламутная, как называла ее бабушка, из Роботков — старшая бабушкина дочь, Елизавета.
Гроб вынесли из дома. На улице стояла толпа. Молодых Катя не знала, старых узнавала постепенно, точно память ее стирала с этих лиц покров старости и обнажала когда-то хорошо знакомые черты.
Выносом распоряжались два старых отставных капитана — Арефьев и Бахрушин.
Тыча палкой в телегу, Арефьев сердито командовал:
— Ставь на край, так, поддерживай, теперь разворачивай.
Возчик из колхоза, молодой парень с неестественно серьезным выражением веселого, здорового лица, подобрал вожжи. Телега тронулась. Все двинулись за ней. Ребятишки побежали по тропинке в гору, чтобы первыми поспеть на кладбище. Остальные шли за телегой, взбиравшейся в объезд. Телега перекашивалась на камнях. Отец и дядя Семен поддерживали гроб.
За годы, что Катя не была здесь, ограда кладбища сломалась, кресты покосились.
— Не почитаем покойников, — желчно сказал Арефьев, жуя губами. — Раньше, бывало, и отпевали, и всему свое место было. А теперь? Шесть досок да холстинки кусок… Торжественности нет.
Парень-возчик приколотил крышку. Гроб на веревках опустили в яму. Она была недостаточно длинна, пришлось еще немного подкопать.
Лопаты звонко постукивали о землю, прихваченную за ночь морозцем. Земля с шумом падала на гроб, ссыпаясь вокруг него, потом закрыла его сосновые доски.
Бахрушин, ловко орудуя лопатой и похлопывая ею сверху и с боков, придал холмику правильную форму.
Закончив дело, Бахрушин выпрямился, тыльной стороной кисти вытер со лба пот, удовлетворенно сказал:
— Вот и легли рядом с Никифором… При жизни не ладили, а тут, значит, вместе легли…
Мучительная мысль о невозможности, о нелепости смерти близкого человека подавлялась обыденностью совершаемого обряда. Кате казалось, что сейчас бабушка выйдет из кухни, тяжело поднимется по скрипучей лестнице и появится здесь, в большой комнате, где вокруг столов сидят люди и справляют по ней поминки.
Вещи, обстановка комнаты, дом были неотделимы от бабушки, не верилось, что они могут существовать без нее. Вероятно, подобное чувство диктовало древним обычай класть с покойником его вещи.
Сизый махорочный дым стоял в комнате. Тетя Елизавета и Дарья убирали пустые тарелки и, громыхая по шаткой лестнице, приносили из кухни полные.
— Вспомянем, — говорили старики, поднимая граненые стопки.
— Мертвому помины, а живому именины… — начал было охмелевший Бахрушин.
Но Арефьев строго посмотрел на него из-под лохматых седых бровей.
— Покойница двух сыновей вырастила, трех дочерей. Мужу женой была, внукам — бабкой. Заботилась.
— Большого ума женщина, — поддакнул Бахрушин.
— Самое это ценное геройство — настоящих людей вырастить, — сказала соседка Клочкова.
Воронин молча прислушивался к разговору.
Давно, когда он плавал матросом на «Изумруде», у капитана парохода случился приступ сердечной астмы. Капитан был стар, и все понимали, что это конец.
Когда старика несли с парохода, Воронин перехватил взгляд, которым тот последний раз посмотрел на судно, где прошла жизнь. И чем ближе подходил Воронин к своей черте, тем чаще возникал перед ним взгляд старого капитана — и он таким же тоскливым взглядом проводит свое судно. И Волга, и вода, и лед вот этот, и берега, которые тянутся на тысячи верст, — все перестанет существовать…
— Вот, — сказал Воронин своим глухим, медленным голосом, — подсчитали люди — перевез я за свою жизнь один миллион двести тысяч тонн груза. Это сколько же пудов будет?
— За семьдесят миллионов пудов будет, Иван Васильевич! — крикнул чей-то молодой голос с другого конца стола.
— Так, — продолжал Воронин, не оглядываясь. — А людей перевез — и не сосчитаешь. Вот и ушла на это жизнь. Как теперь, настоящая она или нет?
— За то тебе и почет, Иван Васильевич, — сказал Сибирцев, токарь затона «Парижская коммуна», сосед Ворониных.
— Сколько, ты сказал, людей-то, Иван Васильевич? — спросил Арефьев. — Не сосчитаешь? А кто их сосчитает? Не любит русский человек на одном месте сидеть, не любит…
— Да уж Россия на месте не стоит, — согласился Бахрушин. — Он тебе и на стройки, и на каналы, теперь вот на новые земли… Движется Россия…