Понятно поэтому, что вопрос о буржуазной революции имел для социал-революционеров значительный практический интерес и становился для них насущным в тех редких случаях, когда они действительно оказывались во главе революции. Он не потерял своей актуальности и поныне, о чем свидетельствуют споры в среде латиноамериканских левых революционеров, начавшиеся в конце 50-х годов нынешнего века, которые затем вылились в дебаты среди латиноамериканистов, сторонников теории «мировых систем» и «зависимости от метрополий». Вспомним, что основным предметом спора между ортодоксальными, придерживающимися советской ориентации партиями и различными группировками новых левых и левыми группировками марксистов-диссидентов (троцкистов, маоистов и последователей Кастро) был вопрос о том, стоит ли объединиться с национальной буржуазией против режимов, где главную роль играют землевладельцы, которых вполне можно отождествить с феодалами прошлого, и, естественно, \63\ против империализма, или же немедленно свергнуть буржуазию и установить социалистический режим*. Хотя в подобных спорах о судьбах «третьего мира», скажем, тех, что привели к расколу индийского коммунистического движения, не прибегали к прямым ссылкам на Великую французскую революцию, очевидно, что именно ее опыт лежал в основе столь долгих разногласий среди марксистов.
В Старом Свете наблюдается совсем другая картина. Уже в 1946 году троцкистская версия «перманентной революции» применительно к конкретным событиям Великой французской революции была представлена Даниэлем Гереном в его книге «Буржуа и «голорукие»», в которой история классовой борьбы при I Республике трактовалась как развитие тезиса «перманентной революции»[102]
.Но давайте представим себе, что буржуазия отказалась от революции или, свершив ее, поняла, что созданные ею либеральные институты не в состоянии отстоять завоеванное от нападений слева. Что же тогда? Великая французская революция служила плохим ориентиром в этом вопросе, который после 1848 года, особенно в странах Центральной Европы, стоял на повестке дня. До сих пор историки спорят о том, капитулировала ли немецкая буржуазия перед прусской монархией и дворянством и таким образом (в отличие от французского и английского среднего класса) в исторической перспективе открыла дорогу для прихода к власти Гитлера или же, наоборот, вынудила Бисмарка и юнкеров установить режим, в достаточной мере отвечающий ее интересам. Как бы то ни было, после 1848 года немецкие либералы сняли значительную часть требований, с которыми участвовали в революции 1848 года. В последние годы жизни Фридрих Энгельс время от времени обращался к идее о том, что, как и во Франции, рано или поздно часть этих либералов предъявит свои претензии на полную власть, однако реально новые руководители немецкого рабочего и социалистического \64\ движения больше на это не рассчитывали. И хотя сами они глубоко чтили традиции Великой французской революции — не будем забывать, что, прежде чем избрать своим гимном «Интернационал», немецкие рабочие пели «Марсельезу», — тем не менее с политической точки зрения события 1789—1794 годов для новых социал-демократических рабочих партий потеряли актуальность[103]
. Еще менее актуальными они стали в индустриальных странах, когда лидеры рабочих партий признали — кто сразу, кто позже, — что путь прогресса лежит не через штурм Бастилии, провозглашение коммун или другие подобные действия. Конечно, все эти партии, особенно марксистские, продолжали считать себя революционными. Однако, как несколько растерянно заметил Карл Каутский, главный теоретик мощной германской социал-демократической партии:«Мы — революционная партия, но мы не совершаем революции» [104]
.