Матьез на короткое время (1920—1922 гг.), вдохновленный примером удачливых Робеспьеров, победивших благодаря более действенной по сравнению с оригиналом доктрине, вступил в новую коммунистическую партию. Этот поступок, возможно, стоил ему кафедры в Сорбонне, освободившейся после ухода в отставку Олара в 1924 году. Тем не менее его вряд ли можно считать типичным марксистом или коммунистом, хотя, осмыслив опыт войны 1914—1918 годов (которую он поддерживал) и русской революции, он смог дать более полный социально-политический анализ периода 1789—1794 годов (1921 г.), чем его предшественники.
\73\ Любопытно, что на первых порах у французских ультралевых революционеров было мало поклонников. Возможно, их обезоружило то, что большевики демонстрировали свое восхищение Маратом, имя которого было присвоено одному из боевых кораблей и улице в Ленинграде. Во всяком случае, сами участники победившей революции охотнее отождествляли себя с Робеспьером, чем с его противниками слева, окончившими свою жизнь на гильотине. Это не помешало Ленину вскоре после Октября заявить, защищаясь от обвинений в проведении якобинского террора:
«Мы не стоим за французский революционный террор, когда на гильотине погибали беззащитные люди, и я надеюсь, что нам не придется заходить столь далеко» [121]
.Увы, надежды эти оказались тщетными. Лишь после полной победы сталинизма ультралевые приобрели сторонников в борьбе с новым «московским Робеспьером»: Даниэль Герен в своей книге «Классовая борьба в период I Республики» (1946 г. ), в которой удивительным образом сочетаются либерторианство с идеями Троцкого и даже кое-какими мыслями Розы Люксембург, вновь воскресил забытое было утверждение, что санкюлоты — это пролетарии, борющиеся против якобинцев-буржуа.
Не известно, считал ли себя Сталин новым Робеспьером, но в годы борьбы против фашизма зарубежные коммунисты, оценивая происходившие в Советском Союзе судебные процессы и «чистки», склонны были считать их столь же оправданными необходимостью, как и в 1793—1794 годах [122]
. Это в первую очередь относится, конечно, к французам, поскольку в этой стране по причинам, не имеющим отношения ни к Марксу, ни к Ленину, в историографии периода якобинской диктатуры Робеспьер представлялся идеальной политической фигурой. Поэтому именно французские коммунисты, подобные Матьезу, видели в Робеспьере «прообраз Сталина» [123]. Возможно, в других странах, где слово «террор» не ассоциируется с национальной славой и революционным триумфом, не стали бы проводить подобные параллели со Сталиным. Тем не менее трудно не согласиться с Исааком Дойчером, утверждавшим, что Сталин,«так же как Кромвель, Робеспьер и Наполеон, великий революционный деспот» [124]
.Однако сами по себе споры по поводу якобинства \74\ не имеют столь уж большого значения. Вряд ли кто-нибудь на самом деле сомневается, что в 1917 году именно большевиков правомерно было сравнивать с якобинцами. Вопрос стоял о другом: если и дальше продолжать историческую параллель, кто же станет русским Кромвелем или Бонапартом? Повторится ли Термидор? И если да, то куда это приведет Россию?