Самоубийство умственно отсталого ребенка заставило с болью вспомнить о собственном сыне. Перед самым моим отъездом в Мексику жена, всегда такая сдержанная, вернулась почти в слезах после очередного осмотра, который Хикари проходил раз в два года. Сам мальчик стоял в дверях, спокойный и тихий, словно ручной зверек. Во время осмотра, сказала жена, он вел себя «просто отвратительно»! Отталкивал сестру, пытавшуюся взять кровь. Сорвал с головы электроды, установленные, чтобы сделать энцефалограмму. И вынудил врача прекратить все попытки.
Когда умственно недоразвитый ребенок приходит на прием к врачу, его всегда встречают ласково, но иногда он пугается, не может побороть свой страх и начинает всему подряд сопротивляться — в случае моего сына делая это с силой крепкого здорового подростка. Врачи и медсестры реагируют соответственно. Маленький пациент слишком напуган, чтобы заметить это, но его мать, беспомощно стоящая возле него, страдает немилосердно. Ситуация осложнилась тем, что, когда обследование было отложено и они возвращались домой, с Хикари случился припадок, один из тех, что превращают его жизнь в кошмар. А когда, вместе с поддерживающей его матерью, он выходил из поезда, нога случайно соскользнула в щель между вагоном и платформой, и только усилия окружавших их пассажиров позволили освободить ее…
Все еще отрешенно стоя в дверях и слушая рассказ жены, Хикари вдруг напрягся для какой-то отчаянной последней попытки и, сделав шаг вперед и словно терзаясь стыдом за свою никчемность, вытолкнул из-себя слово: «Са-мо-у-бий-ство?..» Это слово так потрясло жену, что, забыв о своей усталости, она принялась хлопотать, подбадривая его, и к вечеру Хикари уже с удовольствием слушал музыку и над чем-то смеялся, разговаривая с сестрой; так что все, в общем, закончилось благополучно.
Даже ребенок с неполноценным развитием имеет представление о том, что такое самоубийство, и, мало того, леденяще точное представление; осознав это в тот день, я навсегда сохранил о нем самое мрачное воспоминание. И теперь, услышав о смерти Мусана, ясно увидел Хикари в тот момент, когда он произнес это слово «самоубийство», и его образ словно слился с обликом его друга.
Прежде чем взяться за письмо-соболезнование, которое я в конце концов отослал Мариэ, я попытался ответить ее отвергнутому мужу, но мало в этом преуспел: довольно долго письменный стол моего кабинета в Мехико был завален наполовину исписанными листками бумаги. Но внезапно меня озарило. Первой причиной, толкнувшей Саттяна к тому, чтобы написать мне, романисту, было (как и в аналогичных случаях, встречавшихся мне раньше) желание хоть как-то упорядочить беспрерывно мечущиеся в мозгу мысли. Но не скрывалось ли тут и другой причины? Снова лишившись Мариэ, словно взрывной волной, отброшенный этой ужасной трагедией, Саттян, вероятно, уже никогда не сумеет к ней вернуться. И все-таки он бесконечно думает о смерти мальчиков и явно хочет показать это ей, больше, чем кому-либо другому. Не сквозило ли в письмах, которые он бесконечно слал мне, желание, чтобы их прочитала Мариэ?
Я отправил письма Саттяна авиапочтой — в оба конца эти пропитанные горем страницы пропутешествовали через треть земного шара — назад, к моей жене. Вскрыв их, она сразу все поняла и, отвечая, написала, что, когда Мариэ зашла к ней как-то днем, достала их и уговорила прочесть. После некоторых колебаний, Мариэ согласилась и прочитала каждое неторопливо и внимательно, словно решившись вобрать в себя все, до последнего слова. Жена добавила, что, хотя Мариэ по-прежнему выглядит изможденной и придавленной страшной тяжестью, в ней появились признаки новой, почти агрессивной решимости принимать все как есть и во всем добираться до сути.
«В последние дни, пока мы еще жили вместе, — сказала Мариэ, — я иногда вдруг освобождалась от этих чудовищных мыслей и делалась такой легкой, что, казалось, могу взлететь. В такие минуты я видела, как тяжело страдает Саттян, но теперь понимаю, что все это время мы оба шли одним путем. И мой опыт подсказывает, что, снова и снова переживая случившееся и мучая себя, как он, нам не найти избавления. Хотя, с другой стороны, что еще можно делать, как не страдать и горевать… И все же эти угрызения только выращивают „древо яда“».
Среди моих коллег-преподавателей был располневший с возрастом круглолицый англичанин с грустными голубыми глазами, который последние двадцать лет жил то в Северной, то в Южной Америке и превосходно знал родную литературу. Когда я упомянул при нем про «древо яда», он сразу же прочитал мне на память отрывок из пьесы Колриджа «Раскаяние». Его эрудиция поражала. Но, не зная, какую боль этот упитанный преподаватель политической экономии, обучавший аспирантов в основном из числа политических эмигрантов, может прятать в глубинах своей души вместе с мрачными строфами Колриджа, и опасаясь, копнув, и тут наткнуться на залежи горя, я воздержался от продолжения разговора, который мы с ним вели в столовой университета…