Читаем Эхо небес полностью

Угрызения так похожи на сердце, в котором растут: В добром — становятся благовонной росой Целительного раскаяния; в гордом и мрачном Дают росток древу яда, которое, если пронзить его, Точит одни ядовитые слезы!

Большое, могучее древо яда растет в сердце Мариэ — и в сердце Саттяна, — думал я, возвращаясь из колледжа мимо домов, прячущихся в зарослях бугенвиллеи, в призрачном золотистом свете, плывущем над городом. И прежде, чем я опомнился, древо яда пустило корни и в моем сердце, и, переводя строки Колриджа на японский, я слишком усердно прикладывался в тот вечер к бутылке красного калифорнийского вина…

Мариэ часто бывала у моей жены, которая осталась дома, в Токио, одна с детьми. Жена писала, что, хоть она и бессильна как бы то ни было облегчить горе Мариэ, та постоянно приходит на помощь, например помогая по хозяйству. Но хозяйством дело не ограничивалось. Когда у Хикари опять начались приступы, к тому же более тяжелые, чем прежде, именно Мариэ отвезла его на обследование в университетскую клинику.

Так что теперь мне следовало выразить не только соболезнование, но и благодарность, и тяжесть этого обязательства давила несколько дней подряд. А потом я случайно наткнулся на письмо, которое Скотт Фицджеральд написал супружеской паре, знакомой по временам общей молодости, по дням, проведенным вместе на юге Франции, — написал после того, как они потеряли, одного за другим, двух детей. Я перевел это письмо. Не потому, что это требовалось для Мариэ, — она знала английский гораздо лучше, чем я, — но потому, что, превращая фразы в японские, я словно бы сам писал ей.


Мои дорогие Джеральд и Сара!

Телеграмму принесли сегодня, и всю вторую половину дня я был полон печальных мыслей о вас, о прошлом, о былых наших счастливых временах. Порвана еще одна нить, связывающая вас с жизнью, и порвана с такой бездушной жестокостью, что трудно даже сказать, который из двух ударов преступнее. Я представляю себе тишину, в которую вы погрузились после этих семи лет борьбы, и чтобы выразить мои чувства, потребовались бы слова вроде тех, что Линкольн написал в письме к матери, у которой война отняла четырех сыновей. Сочувствием и поддержкой для вас станет то, что вы уже сумели дать друг другу в прошлом, но еще долгое-долгое время вы останетесь безутешны.

Но я уже вижу новое поколение, подрастающее вокруг Онории[2], и вечный покой где-то там, в гавани, к которой плывем мы все. У судьбы нет больше стрел, которые могут ранить так больно, как эти. И кто же это сказал, что глубочайшее горе со временем превращается в одну из разновидностей радости? Золотая чаша разбита, но она была золотой, и ничто уже не сумеет теперь отнять у вас ваших мальчиков.

Скотт.


Я начисто переписал для Мариэ свой перевод, прибавил к нему короткий постскриптум, своего рода примечание, и отправил ей это письмо на адрес своей жены. Помню, там было сказано, что я не верю, что упомянутые Фицджеральдом слова о том, будто «глубочайшее горе со временем превращается в одну из разновидностей радости», могут иметь отношение к ним с Саттяном. Нет, никогда, даже и через сто лет. Потому что для них это не просто глубочайшее горе, но и пустившее в них корни «древо яда».

Помню, добавил еще вот что: «Одиноко живя здесь, в Мехико, я был чудовищно угнетен звонком из Токио с сообщением о припадке, который вызвал временную слепоту Хикари; сердце буквально разрывается от жалости к нему, ведь это еще одно испытание, через которое ему приходится пройти, но то, что он все еще жив, дает мне силы держаться. У вас, разом потерявших Мусана и Митио, этого утешения нет».

Перейти на страницу:

Похожие книги