На вокзале выяснилось, что до отхода поезда остается еще четыре часа. Чтобы скоротать время, тетя Наташа отвела нас в ресторан.
Ресторан занимал всего один угол большого и высокого зала, и через громадные его двери все время проходили туда-сюда люди. Мне нравилось смотреть, как они нажимали на ручки, двери начинали вертеться, и нужно было иметь большую сноровку, чтобы вовремя успеть проскользнуть, — если замешкаешься, дверь хлопнет по пяткам.
Так я смотрела, и глаза у меня слипались, как что-то будто ударило меня и захватило дыхание — из разлетевшейся двери, вся в каком-то легком, светлом, развевающемся одеянии, в белой большой шляпе, появилась мама! Какую-то долю секунды я окаменело смотрела на мамин особенный, только ей свойственный поворот гордой ее головы. Так стремительны и изящны были ее движения! Такая уверенная, все знающая, так подходившая к вокзальной атмосфере путешествий и приключений. И еще заметила печать волнения и беспокойства на мамином побледневшем лице и поняла, что это о нас она беспокоится, это нас она разыскивает.
— Мама! — заорала я таким страшным голосом, что все наше поникшее семейство разом встрепенулось, подскочило и тоже закричало и заплакало на все лады.
Мы с Тином не плакали — мы в неистовом восторге целовали маму, вдыхали тонкий аромат ее духов — ничем не заменимый родной «мамин запах». Мы восторженно разглядывали ее, гордились ею нестерпимо.
В три счета мама навела порядок в нашем деморализованном обществе. Заказала — на блестящем немецком языке! — необычайно вкусные сосиски с капустой. Официанты перестали с презрением коситься на нас, а, наоборот, учтиво изгибаясь, кружили вокруг, заискивающе глядя на маму. Запихивая в рот громадные куски, мы с Тином боялись в то же время упустить хоть слово из того, что рассказывала мама. А она рассказала, что приехала в порт в назначенное время прибытия «Рюгена», но ей сказали, что пароход опаздывает на пять часов. Мама пошла в город — ходила, что-то смотрела, покупала — убивала, одним словом, время, а когда пришла снова в порт, то ее глазам предстала пустая громада «Рюгена», бесстыдно выставившая напоказ свои бока, видимые далеко под ватерлинией. Мама так и сказала «бесстыдно», и мне сразу представились некрасивые эти бока, покрытые зеленой тиной и ракушками, — самому «Рюгену», наверное, было неприятно, что их так обнажили.
Мама кинулась искать нас в таможне, но там тоже было уже пусто. Делать было нечего, и мама отправилась на вокзал, надеясь каким-то чудом найти нас там, — и вот мы все вместе! А где же Саввка? — спрашивает Тин. Саввка, о котором мы столько думали с Тином, стыдливо тосковали, не признаваясь в этом друг другу, старались представить себе, как он мог измениться за этот длинный год, — это так долго не произносимое нами имя сошло не без труда с языка Тина.
— Савва ждет нас дома! — живо сказала мама, улыбаясь. — Он очень хотел поехать, но я отговорила.
«Дома» — это на Ильменауэрштрассе, куда так часто писали мы свои письма. Какая она, эта улица в немецком городе Берлине? Скоро, скоро мы там будем!
Поезд быстро уносит нас по немецкой земле. Мы с Тином, конечно, смотрим в окно. Все приглажено, прилизано, прямоугольные поля, срезанные как по нитке дороги, ровные ряды деревьев по их сторонам — расстояния между ними абсолютно одинаковы, как будто бы их измеряли циркулем. Полосатые шлагбаумы проворно опускаются при приближении нашего поезда на дорогу. Солнце весело светит на красные черепичные крыши, белые колоколенки костелов возвышаются посреди деревень, больше похожих на маленькие города. Все имеет игрушечный, кукольный вид. Он мне напоминает те разноцветные кубики, которых у нас было на Черной речке целых два ящика. Из них можно было строить дома и костелы точь-в-точь как те за окном поезда.
В первый раз — тогда еще бессознательно — мне стало как-то душно, тесно, тоскливо. Как будто какие-то невидимые шоры надели на глаза, ограничили заборами пространство, прежде казавшееся таким бесконечным. Как «Белый клык», привезенный из диких просторов северных лесов в цивилизованную Калифорнию, тосковал, не понимая причин своего беспокойства, так и моя дикарская душа, выросшая среди гранитов Финляндии, среди почти первобытной природы, бессознательно отвергала этот культурный пейзажик, эту культивированную землю, где нельзя было просто так пробежаться, просто так поваляться на траве, спрятаться в гуще леса.