Но вот колеса застучали по стрелкам, люди повставали с мест и стали стаскивать с полок чемоданы, причесываться, хлопать дверьми. Мама и тетя Наташа тоже встали и начали суетиться, а мы с Тином, вытолканные в коридор, снова прилипли к окну, стараясь заглянуть вперед по ходу поезда. И вот мы видим: какое-то огромное полукруглое здание, немного похожее на чудовищной величины сарай с открытыми воротами, сверху этот сарай весь стеклянный, и на фасаде красуются огромные буквы: Ангальтербаннгоф — Ангальтский вокзал, значит. Поезд въезжает под эти стеклянные своды, делается немного темнее. Скрип тормозов поезда, крики носильщиков, шипение пара, топот бесчисленных каблуков. Все быстро ходят, громко разговаривают, машут руками, обнимаются, здороваются. И устремляются к подземным лестницам, над которыми написано: аусганг.
Мы тоже идем по лестнице, по подземным переходам, потом через громадный зал ожидания, похожий на штеттинский, только еще больше.
И вот мы наконец на улице, — мы едем на одном трамвае, потом на другом, который уже прямо идет по Гогенцоллерндамму. Этот самый «дамм» — неимоверно длинная широкая улица, обсаженная деревьями с молоденькой, еще блестящей листвой, весело колышущейся под легкими порывами майского ветерка. Мама говорит, что этот наш номер 59 трамвая доходит до самого Грюнвальда, остановка называется Розенэкк. Что значит Грюнвальд, а что Розенэкк? — вдруг спрашивает она меня. Я немного удивляюсь такому пустяковому вопросу и тут же отвечаю:
— Зеленый лес, конечно. И розовый угол или угол роз.
Мама улыбается, довольная.
Немного не доезжая до остановки «Угол роз», мы выходим из трамвая и сворачиваем в маленькую тихую улочку, по бокам которой стоят не очень высокие, добротные дома из какого-то серого камня. Дома отделены друг от друга красивыми палисадниками с живописно расположенными кустами, клумбами и лужайками. Все это огорожено низкими заборчиками, и ходить можно только по узким асфальтированным дорожкам вдоль фасада дома. Мама говорит:
— А вот и наш дом! — и мы, замирая, сворачиваем на дорожку и идем ко входу в дом.
Не доходя до подъезда, мы видим на первом этаже, почти у самой земли, балкон-лоджию. Мама только сказала:
— Это наш балкон, — как вдруг над цветами, густо свисающими из ящиков на перилах, показалась Саввкина сияющая физиономия, и Саввка хмыкнул, махнул рукой и снова пропал.
Мы с Тином бегом кинулись в подъезд и ворвались в дверь, открывшуюся слева, и очутились в темной передней.
Не успела я оглядеться и понять, что к чему, как из темноты кто-то на меня бросился, стал обнимать и тискать.
Потом стало светлее — и я разглядела Саввку, который стоял, немного согнувшись в простенке между дверями, во всю ширину скалил свои прекрасные, белые, как сахар, зубы, которых, как мне казалось, у него было куда больше, чем полагалось нормальному человеку. Смеялся он ужасно смешно — то глубоким, почти мужским басом, но неожиданно тоненько взвизгивал и кудахтал, как взбалмошная курица. Он стал совсем большим, очень сильным, широкоплечим, нос у него вырос, брови почернели. Все эти детали я рассмотрела, уже сидя с ним рядом на диване в маминой комнате.
С тех пор у нас с Саввкой началась большая и нежная дружба. Ведь мы очень подходили друг к другу по возрасту, были похожи и внешностью, и дикарскими замашками. Оба мы входили тогда в этот странный — радостный и горестный — подростковый возраст, когда все так глубоко ранит, очаровывает и разочаровывает, манит и отталкивает. Когда все впечатления отличаются глубиной, полнотой и воспринимаются с безграничным доверием, с восторгом, с каким-то трепетным ужасом. Больше всего на свете я боялась, чтобы кто-нибудь не назвал бы вслух те чувства, которые с такой девственной нежностью формировались в моей душе. Внешне я оставалась все той же высокой не по летам, неуклюжей и голенастой девчонкой, глядящей исподлобья, невероятно застенчивой и оттого молчаливой.