Так безнаказанно и кончилось бы наше похождение, но вот ненасытность и жадность человеческая: мы повадились ходить на этот виноградник чуть ли не каждый день и до того обнахалели, что перестали остерегаться и залезали в середину виноградника. И однажды едва-едва унесли ноги от погони.
Близилось к концу наше пребывание в Сен-Жиль-сюр-Ви, и я все чаще стала задумываться об унизительном возвращении в шестой класс гимназии на рю Доктёр Бланш. Только подумать — оставлена на второй год — «второгодница».
Что же делать с этой гимназией? — в тысячный раз этот вопрос прозвучал у меня в мозгу, и вдруг я даже села от неожиданности, с какой ясно, просто, как ответ на давно что-то обдуманное и решенное, вошла в голову мысль и остановилась: «Я уеду в Прагу и поступлю там в мою, знакомую, такую родную и милую гимназию!»
Только под утро я заснула, твердо решив сейчас же после возвращения домой рассказать о своем плане маме, убедить ее, что я, охваченная святым стремлением к наукам, не пешком и не с рыбьим обозом — а скорым поездом помчусь в Прагу, а там без всякого труда поступлю в храм науки, который, кстати, не в пример парижскому, не будет стоить маме ни копейки: там и кормят, там и одевают, там и учат — все даром. «Это тоже будет немалым козырем в маминых глазах», — вполне логично рассуждала я.
Не помню, как я простилась с океаном, — мной владела одна святая любовь к знаниям.
Перед отъездом мы с Тином несколько раз приходили в гости к Цветаевым. Марина Ивановна по-прежнему внушала мне некий трепет. Я не знала, о чем с ней разговаривать, остро сознавая свою обыденность и недостойность, хотя она никогда, ничем, никак не показывала своего превосходства. Скорее наоборот, она очень дружелюбно смотрела на нас с Тином, интересовалась вполне искренне нашими занятиями, приглашала приходить, но что тут поделаешь: мое дикарство брало верх, — и в присутствии Марины Ивановны я предпочитала помалкивать, удивляясь в душе, как это Тин, совсем еще мальчишка, свободно и раскованно разговаривает с нею.
С Алей было легко. Она была довольно упитанной девочкой лет четырнадцати, крупной, немного стеснительной и неуклюжей, что как-то роднило меня с нею. Она понимала толк во всех наших предприятиях и играх на пляже, но не могла часто бывать с нами, так как ее братец Мур отнимал у нее большую часть времени.
Зато с Сергеем Яковлевичем Эфроном мне было очень хорошо. Всякая застенчивость с меня слетала, когда он, медленно моргая своими удивительными глазами, вдумчиво слушал, что я говорила. И я рассказала Сергею Яковлевичу про свое решение ехать в Прагу учиться. Я привела все свои доводы. Со страстью, со слезами на глазах я говорила, как мне осточертела парижская гимназия и как мне хочется учиться. Я просила Сергея Яковлевича поговорить с мамой. И Сергей Яковлевич согласился.
Вместе с Цветаевыми мы уезжаем из Сен-Жиль-сюр-Ви. На второй день по приезде Сергей Яковлевич приходит к нам «поговорить с мамой». Мама до того изумляется, что в первое время не находится что сказать, а только смотрит расширенными глазами. «Плохо дело», — думаю я, сжавшись на своем стуле.
— Но это же безумие! — опомнившись, восклицает мама. — В Прагу! Одна! Ей же шестнадцать лет!
Однако Сергей Яковлевич не теряет хладнокровия. Спокойно и обстоятельно он доказывает маме, что ничего безумного в моей затее нет, что я буду жить в пансионе, что имеется семейство Варламовых, которые будут следить за моим поведением, и прочая и прочая. Я вижу, что мама колеблется, — во всяком случае выражение ее лица несколько меняется.
— А как же дорога? Что же, Верка поедет одна? Мало ли что случится… — говорит она.
У Сергея Яковлевича и на это как будто заранее приготовленный ответ:
— А Евгений Николаевич Чириков на что? Они же целым семейством как раз сейчас уезжают обратно в Прагу. Вот Вера и поедет вместе с ними…