По утрам в понедельник мы все втроем едем в поезде. Мы с Танькой едем в гимназию, Воля в университет — он учится уже на четвертом курсе медицинского факультета. Мы все немного сонные, немного помятые со сна, — какой я, должно быть, урод, и как противно, должно быть, Воле смотреть на меня. Он и не смотрит, уткнулся в какую-то свою библию — одну из устрашающих толстых книг по медицине — и совсем обо мне забыл. Скоро рождественские каникулы, Новый год — целых десять дней я буду жить у Варламовых. Это удивительно — прежде Воля никогда не проявлял интереса ко всяким гимназическим мероприятиям и «балам», а тут вдруг сам напросился на новогодний концерт — что бы это значило?.. Неужели из-за меня?
Мы с Танькой усердно готовимся встречать рождество — заранее клеим цепи, фонарики, коробочки.
Среди украшений на елке была маленькая негритянка, танцующая чарльстон, — я смастерила ее из картона, покрасила в черный цвет, надела юбочку из соломы. Она получилась такая веселая, в такой улыбке сверкали белые ее зубы и белки глаз, так лихо отплясывала она наш любимый чарльстон, что все пришли в восторг, а Воля выхватил у меня из рук бедную жертву и унес к себе в большой дом, отчего я тайно возликовала, а родители переглянулись.
Я стала замечать какое-то настороженное отношение родителей ко мне. Со свойственным им тактом, но упорно они старались разъединить нас: то меня вызывали помочь на кухне, то его отсылали в большой дом, чтобы «не мешался под ногами».
И вот наконец торжественный вечер настал. К Варламовым пришло много гостей — пожилые и менее пожилые ученые дяди с бородами и без бород, довольно чопорные дамы, видимо, их жены, двое-трое молодых людей. Все эти гости сливались для меня в одно лицо, до которого мне не было никакого дела. Не помню, что я пила и ела за богатым столом, уставленным вкуснейшими блюдами, не помню, как зажгли елку со всеми нашими самодельными игрушками, цепями и подарками, зато я прекрасно помню, как все потом собрались в большой комнате и затеяли игру в почту: один играющий провозглашался почтальоном, остальные прицепляли где-нибудь на видном месте номер и все писали друг другу записочки, а почтальон забирал «письмо» и вручал адресату. «Почтальон» только и делал, что без конца носил мне записочки, я получила кучу признаний своих достоинств.
А что же Воля? Раскапывая очередную кучу записок, я с первого взгляда замечала корявый почерк, но продолжала небрежно просматривать другие, как бы вовсе не торопясь вскрывать его послание. Потом быстро прочитывала, чувствуя не себе его взгляд. Как долго я хранила эти листочки, вызубренные наизусть, почти истлевшие на сгибах! Но волею судеб решено было, чтобы они были потеряны, а содержание их забыто, навсегда забыто мною. Только чуть слышно доносится: «Тю-у-уся!» — как эхо моей невозвратной молодости, смешное мое прозвище, данное мне Волей.
В гимназии на новогоднем вечере очень весело, по крайней мере мы с Танькой чрезвычайно веселимся, все время бегая куда-то, шушукаясь и с удовольствием замечая, как растерянно и одиноко стоит Волька.
Но вот начинается концерт. Очень удачная инсценировка «Дачного мужа» Чехова, — до чего же остроумно, до чего же верно, до чего же точно изобразил Чехов дачную атмосферу.
Может быть, я так живо представляю себе чеховскую и андреевскую дачную жизнь по своим же чернореченским воспоминаниям детства — разве не гуляли по берегу нашей Черной речки изящные барышни в белых платьях под розовыми зонтами, разве не бросали усатые молодые люди в белых фланелевых брюках и в белых туфлях — далеко в воду палку, чтобы наш красавец сенбернар Тюха поплыл за нею, а потом доставлял ее обратно и, встряхиваясь, обдавал каскадом брызг кружевных барышень, с визгом разбегавшихся по сторонам, а мы, дети, с восторгом хохотали, прекрасно зная коварный нрав нашего доброго друга: ведь может же встряхнуться, только выйдя из воды, — нет, он, мокрый, нарочно подбегает поближе к людям и тут встряхивается, да как! — даже весь скрывается в радужных брызгах…
Я, конечно, понимала, что дачный мир, описанный Чеховым и Андреевым и виденный мною в тех отчетливо осязаемых выпуклых годах детства на моей «лестнице времени», остался где-то позади, далеко позади, в невозвратном прошлом, и никакая сила никогда не сможет вернуть утраченное — нет больше папы, нет больше дома на Черной речке, нет ни тех цветов, ни тех запахов, ни тех тропинок, поросших подорожником, по которым бегали мы босиком, «срезавши хлыстик», — это неизбежно, с этим надо смириться, этому необходимо покориться… И мерные звуки Лунной сонаты, настойчиво повторяясь, знакомо убеждают в тщете надежд и чаяний…