Мы отправлялись на пасхальную заутреню. На меня произвела убогое впечатление эта служба в весьма сомнительного вида зале какого-то трактира: хотя верующие дамы и позаботились об интерьере, более или менее похожем на церковный, но это им плохо удавалось, — в самом деле, пропитанные пивным духом стены с какими-то полуголыми нимфами, намалеванными на потолке, бар с бутылками и пивными кранами на стойке хотя и был наполовину скрыт занавесом, тем не менее его очертания вносили неприятную дисгармонию, — приходилось все время повторять себе, что это только условности, что надо иметь достаток воображения, чтобы дорисовать себе правильную картину, но само неподходящее время — ведь все время надо было не позволять себе думать, что сейчас вовсе не 12 часов ночи, а всего лишь десять, и в настоящей церкви Христос еще и не думал воскресать, а мы вот притворно радуемся и поем «Христос воскрес из мертвых…».
Я не могла избавиться от ощущения, что все это какой-то фарс, да и сам священник, явно торопящийся и поглядывающий на часы, не смог создать нужной, торжественной атмосферы. Устав насиловать свое воображение, я покорно ожидала окончания службы, когда должно будет происходить христосование. Ведь к вам может подойти любой нищий калека, ваш, скажем, заклятый недруг, человек, с которым вы рассорились на всю жизнь, или молодой человек, к которому вы неравнодушны, и сказать: «Христос воскрес!» — и вы обязаны ему ответить: «Воистину воскрес!» — и троекратно с ним… поцеловаться! И вот сейчас, через пять — десять минут, мне придется поцеловаться с Волей — как я смогу выдержать это — ведь я же просто потеряю сознание. Я стою ни жива ни мертва, чувствуя, что лицо холодеет все больше и больше, — украдкой я прикладываю к щеке руку — мне кажется, что я трону лед, но щека совсем теплая, зато рука холодная — даже мурашки побежали по спине, — скорей бы, скорей кончилась эта музыка!.. И тут я замечаю движение в публике: оказывается, священник уже кончил службу и поспешно снимает свою рясу, — немудрено, что он торопится, так как по расписанию ему еще нужно попасть в Мокропсы, там повторить всю процедуру с псевдовоскрешением несчастного Христа, а потом поспеть на поезд в Прагу — вот там наконец пасхальная заутреня приобретает надлежащую торжественность и достойную красоту.
Как деревянный истукан, я выхожу вместе со всеми из трактира — как приятен этот свежий воздух, пахнущий немного березовыми клейкими почками, немного прошлогодними прелыми листьями, он полон весенними обещаниями: томительное ожидание счастья, робкие надежды…
Я останавливаюсь под молоденькими топольками короткой аллейки, косо освещенной светом, льющимся из окон трактира, — такие самые сердцевидные листочки были и на нашей аллейке, которая вела от флигеля к воротам нашего сада на Черной речке. Здесь все другое, да я и не думаю о чернореченских тополях — просто так мелькнуло что-то, как молния, и погасло… Я стою под этими деревьями, безжизненно опустив руки вдоль тела, не в силах двинуться, чтобы догнать остальных. Воля, немного отставший от основной группы, оглядывается и вдруг решительно подходит ко мне.
— Мы же с тобой не похристосовались, — говорит он шепотом, он крепко обнимает меня, прижимает к себе и три раза целует не тем традиционным поцелуем, а самым крепким, самым горячим поцелуем в губы.
Три поцелуя, они слились в один — долгий, долгий. Я чувствовала, словно жизнь, со всеми ее радостями, счастьем и красотой, уходила от меня, просочилась, как вода, в сухой песок и стало темно в душе моей, как будто бы опустел концертный зал и медленно погасла большая люстра на высоком лепном потолке. Рассыпались в прах фантастические постройки моего воображаемого будущего, — рушились беззвучно воздушные замки, а на их месте начинала незаметно пускать ростки серая, пыльная трава забвения, — всем существом я поняла, что Волин поцелуй был собственно прощальным поцелуем, которым он как бы расставался со мной, прощался с нашей общей мечтой и просил у меня прощения.