Все художники стремятся к признанию, но никто не способен предвидеть, как именно оно наступит и скольким придется пожертвовать, чтобы удержать успех. Остается лишь одно – продираться сквозь перемены, крепко сжимая поводья и стараясь не сбиться с пути. Но ни одной женщине не под силу улучшить свое положение, не поступившись своим “я”. Могла ли обыкновенная девушка из Клайдбанка, прослывшая юным дарованием в художественных кругах Лондона, надеяться, что это ее не изменит? Даже мой отец, побывавший на передовой и без видимых последствий переживший ужасы войны, и тот не считал зазорным сглаживать акцент, когда звонил в городской совет. Могла ли я, перейдя в собственность галереи изобразительных искусств “Роксборо”, оставаться той девчонкой, что рисовала во дворе родительского дома? Я изо всех сил пыталась сохранить в себе Клайдбанк и вскоре заметила, что перегибаю палку. Будь в моей жизни хоть какое-нибудь уравновешивающее влияние – хороший человек вроде Джима Калверса, способный в случае чего меня встряхнуть, – мне бы, может, и удалось сохранить подобие себя прежней. Но на закрытом показе моей первой персональной выставки в “Роксборо” в 1960 году во всем зале у меня не было ни одного настоящего друга.
Меня окружали сплошь заинтересованные лица и мерзкие подхалимы – люди вроде Макса Эвершолта, который расхаживал по галерее с таким видом, будто лично написал каждую картину, и водил молодых женщин в вечерних туалетах от пейзажа к пейзажу, придерживая за локоток. Он притаскивал ко мне других художников поболтать, по одной важной персоне за раз, не сомневаясь, что мы друг друга знаем (“Ты, конечно, знакома с Фрэнком… Ты знакома с Майклом… Вы с Тимоти знакомы…”), ведь, ясное дело, все художники Лондона не разлей вода. Я неловко беседовала с ними, как с дальними родственниками на похоронах.
Подобная суета идеально подходила для таких, как Макс. Лишь на закрытом показе он чувствовал себя по-настоящему живым. Он раздувал свой энтузиазм до театральности, купался в лучах своего участия в моем творчестве, чмокал щечки, похлопывал спины, смаковал гул голосов. Никогда не понимала, зачем для продажи картины вся эта мишура – с искусством она точно не имеет ничего общего. Все художники, которых я уважала, работали в уединении, в тишине мастерской, а их полотна задумывались как приглашение к размышлениям, а не как декорации для сборища набобов и надушенных маразматичек. Через некоторое время я уже вовсю вращалась в этих кругах и должна была очаровывать их не только своим творчеством, но и своим характером. А если я отказывалась ходить перед ними на задних лапках, они только громче восторгались.
Большую часть закрытого показа я простояла с Берни Кейлом в углу, мы разговаривали в том числе и о Джиме, гадая, куда он подевался и не сбежал ли с концами. Берни знал все слухи и не верил ни одному из них.
– Парень вроде Джима и десяти минут в Нью-Йорке не продержится. Там все только и делают, что треплются и умничают. Слишком большая конкуренция. И ты сама знаешь, что он думает про американский виски. А на односолодовый там такие цены, что он просто не выживет.
Вспомнив позицию Джима по этому вопросу, я рассмеялась. Он столько раз отказывался выпить с нашим соседом-скульптором Верном Глассером, что однажды я не выдержала и спросила, нельзя ли быть хоть чуточку дружелюбнее. У нас с Верном была общая ванная комната, а из-за их преющей взаимной неприязни обстановка в доме стала напряженной. Джим ответил: “Против Верна я ничего не имею. Просто из выпивки у него только эта гадость из Кентукки, а я уж лучше из унитаза глотну”. Как я скучала по работе у Джима. По простоте нашей совместной жизни. По нашей будничной близости. Чем дольше от него не было вестей, тем чаще я вспоминала те деньки в Сент-Джонс-Вуд и тем больше мечтала к ним вернуться.
– Нет, серьезно, – продолжал Берни, – если он в Штатах, почему с ним до сих пор никто не столкнулся? В Нью-Йорке ведь не спрячешься. Ну, если пытаешься сделать себе имя. Культурная сцена там огромная, но при этом… как бы сказать… немного инцестуальная.
Я в Нью-Йорке не бывала и судить не могла.
Слухи о местоположении Джима основывались на скудных фактах, пробелы между которыми закрашивались догадками. Согласно общепринятому мнению, он отправился в Нью-Йорк жить с сестрой. Эта теория держалась на пьяной беседе, которая якобы состоялась между Джимом и двумя завсегдатаями “Принца Альфреда”, уверявшими Макса Эвершолта, что даже подержали в руках Джимов билет на пароход (они же утверждали, что Джим умолял барменшу подкинуть его до Саутгемптона). Проверить эту историю было трудно, ведь никто не знал, правда ли у Джима есть сестра. Его собутыльники не помнили, ни как ее зовут, ни где она работает, ни в какой части города живет. Они даже не знали, младшая она или старшая. Эвершолт им поверил, хотя, когда я стала обзванивать судоходные компании, обнаружились неувязки: о пассажире по имени Джим Калверс не было никаких записей. Словом, нью-йоркская теория оказалась несостоятельной, а других зацепок у нас не было.