В тот вечер я позвонил Энн-Мари, и она приехала ко мне с двумя огромными пакетами здоровой пищи.
— Ты слишком плохо питаешься, — заявила она.
И оккупировала кухню.
— Рисотто из настоящих лесных грибов, — сказала она.
— Здорово, — отреагировал я.
— Со спаржей, — добавила она.
— М-м-м, — выразил я свой восторг.
— Раньше мне вечно не хватало времени, чтобы нормально готовить, но зато теперь у меня его полно. И я здорово растолстею.
В кои-то веки я решил сделать над собой усилие и прислушаться к ее словам. Я был готов внимательно слушать все, что она говорила. Но все, что она говорила, не стоило того, чтобы к этому особенно прислушиваться (так, по крайней мере, мне тогда казалось).
— А мне даже нравится быть безработной, — стрекотала она. — Я теперь смотрю дневные программы по ТВ.
Через несколько часов, когда мы лежали в кровати и ели клубнику, в окно спальни влетел кирпич и приземлился прямо на проигрыватель.
На два фута правее, и он бы размозжил голову Энн-Мари; на три фута — и мне.
В трусах и майке, я кинулся к входной двери и выглянул на улицу.
В сторону Мортлейк-Хай-стрит быстро удалялась машина. Марку я разглядеть не смог — увидел только красные квадраты габаритных огней.
Когда я вернулся в квартиру, оказалось, что Энн-Мари гораздо спокойнее меня. Прежде всего она начала инстинктивно собирать треугольные осколки винила. Она включила свет (мы ели клубнику при свечах) и осмотрела разбитый проигрыватель. На деке была сильная вмятина. Энн-Мари принесла в спальню мусорное ведро и стала собирать куски разбитой пластинки двумя пальцами. Она оставила кирпич мне, как будто тот факт, что он влетел в
На кирпиче мелом было написано только одно слово: «МУДАК». Мне этого было недостаточно; я ожидал хотя бы небольшое письмецо, скотчем или резинкой прикрепленное к кирпичу.
Чувствуя себя по-идиотски, я подошел к книжной полке и положил на нее кирпич, как будто это была просто очередная книга в твердой обложке, формата кварто или ин-фолио.
Вернувшись к Энн-Мари, я попытался остановить ее.
— Разве тебе не страшно? — спросил я. — Кирпич чуть не попал в тебя.
Энн-Мари недоуменно посмотрела на меня.
— Но ведь
— Да, кое-что было, например краска на двери.
— Я рада, что я сейчас с тобой. Ты как?
— Я в порядке.
— Ты уверен?
Тут я понял, что меня буквально трясет. Все у меня внутри вдруг размякло. Я рванул в туалет, еще не зная, чем кончится, — обосрусь или облююсь. Я разрешил эту дилемму довольно нетривиально, проделав оба действия одновременно.
У меня не было времени, чтобы запереть дверь, однако Энн-Мари тактично не стала ко мне заглядывать. Я слышал ее за дверью, хотя она не произнесла ни слова. Мне стало немного лучше и немного хуже оттого, что она тоже ко мне прислушивалась.
Испугал меня не сам кирпич, а звук разбитого стекла. Так впервые после расстрела в ресторане у меня проявился стандартный синдром, о котором меня предупреждал психолог, — я стал жертвой «невроза военного времени».
Мне было стыдно за себя и за свою психику, что она повела себя столь предсказуемо. Мне всегда казалось, что некоторые мои качества — интеллект, искушенность, остроумие — надежно защитят меня от психологической травмы. Разве такой человек, как я, мыслящий и склонный к самоанализу, не сумел бы все это обойти? Разве моя психика была не крепче, чем у других? Моя психика не должна была оказаться такой податливой. Психологическая помощь была нужна людям настолько тупым, что на первом занятии им требовалось разъяснение сути психологической помощи, но, может, мне стоило более внимательно прислушиваться к психологу, пока я был в больнице? В первый раз я начал понимать, что отрицание очевидных истин означает не только отрицание своего отрицания очевидных истин, но и отрицание отрицания этого отрицания. И так далее. С кишечником спорить было трудно (он не понимал языка психоаналитиков и остроумных выкладок интеллектуалов): я просто сидел на унитазе и обсерался. Мне это могло не нравиться, я мог этого не одобрять, но со мной все это случилось, и я был всего лишь я — далеко не такой крутой, каким всегда себя представлял.