Когда в 1942 году американский государственный департамент разрешил наконец-то предать огласке державшуюся до того в секрете информацию о существовании плана «окончательного решения еврейского вопроса», газета «Нью-Йорк таймс» сообщила, что уничтожены уже два с половиной миллиона евреев, но поместила это сообщение на десятой (!) странице. Большинство же других средств массовой информации, за исключением разве что газет на идише, до самого конца войны держали рот на замке. Как, впрочем, и церковь.
В американские консульства обращались десятки тысяч евреев, надеявшихся спастись, и в какой-то момент количество просьб достигло такого уровня, что для получения визы нужно было стоять в очереди больше пятидесяти лет. Между тем в США поднял голову антисемитизм, и положение американских евреев становилось все более сложным. В 1942 году, когда стало известно об уничтожении евреев в Европе, в Соединенных Штатах провели опрос населения, и большинство опрошенных сказали, что считают евреев самой большой угрозой для США после Германии и Японии. В Нью-Йорке прошли шумные нацистские акции. Каждую неделю по радио с подстрекательскими речами против евреев выступал священник-антисемит Чарльз Кофлин, у которого было около трех миллионов преданных слушателей. Большинство крупных фирм, начиная с телефонной компании и кончая заводами по производству автомобилей, отказывались принимать евреев на работу. А во многих местах появились вывески «Вход евреям и собакам запрещен».
В конечном счете всем стало ясно, что интересы на Ближнем Востоке были для стран-союзниц важнее, чем судьба истребляемых евреев Европы, однако до определенного момента в Палестине этого не понимали. До лидеров ишува очень долго не доходило, что, с точки зрения союзников, спасение мира от Гитлера не предполагало спасения евреев и что — как выразился Зеев Жаботинский — «евреи на мировой повестке дня не стояли». Лишь в октябре 1945 года, когда потрясенный увиденным Бен-Гурион вернулся из поездки по лагерям перемещенных лиц в Европе, он с некоторым раскаянием повторил то, что сказал на чрезвычайном конгрессе сионистов в гостинице «Билтмор» в Нью-Йорке в 1942 году: «Без своего государства еврейский народ не возродится». И уже в ноябре 1945 года постигшая евреев ужасная несправедливость превратилась в мощный рычаг, который раз и навсегда изменил ход еврейской истории. Если ранее национальное государство казалось лишь несбыточной мечтой, то теперь была поставлена конкретная задача его создания.
Между тем после окончания войны двери Палестины для евреев так и не открылись, и борьба с англичанами возобновилась.
Настроение в ишуве оставалось подавленным. У многих были родственники, которые погибли, пропали без вести или находились в лагерях для перемещенных лиц. Кроме того, люди испытывали чувство вины за то, что помогали англичанам строить военные лагеря и аэродромы и не протестовали, когда из Польши и Югославии привезли сто пятьдесят тысяч беженцев-неевреев, которым было разрешено остаться в Палестине до конца войны, в то время как евреям въезд в страну был запрещен. В Соединенных Штатах евреи тоже начали раскаиваться, что из-за страха перед антисемитизмом сделали так мало для своих собратьев. По сути, во время войны в Америке за спасение европейских евреев боролась только группа Гилеля Кука (известного в США под именем Питер Бергсон), который для достижения своей цели использовал все доступные ему средства и которого сценарист Бен Гехт назвал в свое время «Man of History»[50]
. Но Кук и его товарищи могли сделать очень мало, тем более что лидеры американских евреев не только им не помогали, но даже, наоборот, пытались помешать.Даже море с тель-авивских балконов выглядело каким-то особенно хмурым и мрачным, как будто ему тоже передалось настроение, овладевшее людьми…
Однажды Садэ назначил Йоси встречу в своем «штабе» — кафе «Атара» в Тель-Авиве.
К тому времени Цви Спектора уже давно не было в живых — он пропал без вести вместе с катером «Морские львы», — а из бойцов легендарного иерусалимского отряда «Нодедет», с которого все когда-то начиналось, уцелели лишь немногие.
Они встретились как отец с сыном после долгой разлуки и обнялись. Садэ был все таким же, грузным и коренастым, и производил впечатление человека, который хоть и любил жизнь, но как бы не очень ей доверял или просто плохо ее понимал, гораздо лучше разбираясь в смерти. Как будто от жизни исходило какое-то слепившее его сияние. В натуре Садэ оптимизм причудливым образом сочетался со склонностью к мучительным раздумьям, вечным беспокойством и трагическим мировосприятием, которым он отчасти даже бравировал.