— Эта история началась в... Бельгии, — Крис спросила у Роумэна глазами разрешения взять сигарету, он чуть прикрыл веки, она закурила, глубоко задохнувшись синеватым дымом, и продолжила: — В сорок третьем году наци особенно неистовствовали, хватали на улицах всех подозрительных, расстреливали заложников, разлучали детей с родителями... Это надо пережить, это трудно понять людям, которые не знали оккупации... Ну вот, представьте, что каждую ночь, ложась спать, вы не раздеваетесь, потому что до четырех утра проводят аресты. Раздеться можно только в четыре часа... Они ведь не давали толком одеться, выволакивали, в чем был человек, а камеры в тюрьмах не отапливались... Никогда люди в Европе так истово не молились по утрам, как в те годы: бог дал день, слава богу, а уж пища — это второе, потом как-нибудь... Ох, Элизабет, вам, наверное, грустно слушать это? Зачем я, действительно?!
— Рассказывай, — попросил Роумэн. — «Грустно» к тому, что ты пережила, — неприложимо. Рассказывай.
— Рассказывайте, Крис, это страшно, но это надо знать, — сказала Элизабет, — да, Спарк?
— Сколько тогда вам было лет, Крис? — спросил Спарк.
— Это не моя история, Грегори, я хочу рассказать историю моей подруги... Хотя... Увы, история в определенной мере типическая... Ей... моей подруге тогда было... двадцать два года. Так вот, однажды семья облегченно вздохнула, потому что пробило четыре часа, отец первым разделся, потом легла дочь, а мама отправилась на кухню затопить печь: отопления же не было тогда, грелись только от печки... Моя подруга... Ее звали... Ани... подумала тогда, что через три часа мама напоит их горячей водой, настоенной на травах, которую люди собирали летом в лесу и на полях, — чая не было, даже по карточкам не давали, только пачку морковного кофе в месяц, да и то при наличии члена семьи, работавшего на немецкую оборонную промышленность. Она только-только задремала, счастливая, что и эта ночь
— Что это? — шепнула Элизабет, обратившись к Спарку.
— Это когда за то, что ты вышел из дома после восьми вечера без пропуска оккупантов, тебя расстреливают на месте, — пояснил Роумэн.
— Осенью комендантский час начинался с семи, — поправила Криста. — Рано темнеет... Так вот, господин Ниельсон — папа принял его сына в университет, учил, тащил, сделал из него неплохого специалиста — положил на стол батон, пачку маргарина и кусок сала. И начал сразу же расстегивать пояс: «Всего полчаса, Ани, ты должна меня отблагодарить». Ему было за шестьдесят, очень маленький, с грязными руками, и потом от него чем-то отвратительно пахло, плесенью какой-то, говорила мне потом Ани, именно плесенью, как в земляном погребе, когда весной ушли подземные воды, но осталось много мокрых, склизлых досок... Ани бросила на пол хлеб и маргарин с салом, попросила господина Ниельсона уйти. Тот пожал плечами, собрал продукты в сумочку и ушел, заметив, что он готов помогать, стоит лишь Ани позвонить ему, только теперь он не удовлетворится получасом: «Я работаю на воздухе, вполне здоров, придется вам принимать меня весь воскресный день».