«Любимый брат, я молю у бога выздоровления тебе, — ответил Савонарола, — однако оно не настанет, если ты не отречешься от буйства плоти и веселья, от развратных маскарадов и громкой всепозволенности, ощущаемой твоими пьяными поэтами... Мир рожден для схимы, тишины и благости, только тогда несчастным откроется царство божие». — «А ты был там? — усмехнулся Медичи. — Ты его видел? Я хочу дать радость людям творчества здесь, на этой грешной земле, а ты сулишь им, чего сам не видел. Реальность — это то, что можно пощупать, вкусить, увидеть». — «Ты богохульствуешь, Лоренцо Медичи, ты живешь на потребу себе». — «А ты?» — «Я отдаю себя людям». — «Это как?» — «А так, что мне не нужны застолья, словеса, женщины, мне нужна лишь одна справедливость». — «А разве человек может быть мерилом справедливости? Почему гениальный Боттичелли тянется ко мне, а на твои проповеди не ходит?» — «Потому что он дитя искусств, и он дает людям ложные ориентиры, он плохой навигатор, им движет собственное Я, а не царственная множественность Мы». — «Значит, ты выражаешь желания множественного Мы, а я служу бренному человеку, его одинокому, скорбному Я?» — «Я — это дьявол, Лоренцо Медичи, а Мы — бог». — «Мы состоим из бесчисленных Я, монах. Справедливость — это хорошо, тем более правда, но ни того, ни другого нельзя достигнуть, можно лишь приблизиться к ним... И чем четче будет выявлено каждое Я, тем вероятнее приближение... Ты взял на себя право учить всех добру — это опасно... Предостерегай от зла — нет ничего важнее для монаха, чем это... Ты лишен радостей жизни, ты воспитан в схиме, как же ты можешь знать, что такое правда и счастье»? — «Я верю в слово божие — это счастье и правда, а ты глумишься над ним, ставишь себя с ним вровень, живешь всепозволительно, не ограничиваешь желания, поэтому и умрешь». — «Я умру, это верно, я скоро умру, но я умру не так, как ты, ибо тебя распнут за то, что ты рьяно и жестоко насаждаешь справедливость, а это вроде как служить сатане; справедливости угодна доброта и позволенность мыслить иначе, чем ты. Подумай о моих словах, несчастный монах, иначе ты принесешь много горя людям, нет ничего страшнее добрых фанатиков, которые сулят счастье взамен слепого послушания; Платон только потому и остался в памяти людей, что он исповедовал спор разных позиций».
— С этим и умер Медичи, — после долгой, томительной паузы закончил режиссер. — А Савонарола, проведший семь лет в доминиканском монастыре, умертвив свою плоть, живший словом Библии и видением равенства всех перед богом, начал бунт против папства — во имя истинной веры; он мечтал превратить идеал в существующее, сделать его материей, но разве такое возможно? Он, настоятель собора Святого Марка, построенного дедом Медичи, не дал меценату Лоренцо последнего напутствия, ибо
— А если зло? — спросил Роумэн; поскольку режиссер был зажат потной,
— Вы имеете в виду здешние процессы против Брехта и Эйслера? Я вас верно понял?
— Не только здесь, — ответил Роумэн, чувствуя на себе взгляд Синатры. — В Европе тоже хватало такого рода процессов.
— В моей новой ленте будет очень жесткий финал, — ответил Гриссар. — На фоне безмолвного лица очаровательной и кроткой Жозефины, — он мягко улыбнулся актрисе и вытер свое мясистое лицо громадной ладонью, — диктор сухо прочитает: «Папа Юлий Второй решил канонизировать Савонаролу, несмотря на то что тот был сожжен его предшественниками как еретик; Рафаэль сделал его портрет; папа Павел Четвертый, вычеркнув всего несколько строк, позволил цензуре дать штамп на опубликование проповедей бунтовщика, — новой власти угодны погибшие бунтовщики, которые восставали против роскоши и свободомыслия единиц во имя справедливости для всех, что, конечно же, невозможно...»
— Давайте я сыграю у вас Боттичелли, — посмеялся Роумэн. — Это мой любимый художник, а ведь при этом, говорят, он был связан с тайным орденом мстителей...
Гриссар переглянулся с Синатрой и, рассекая толпу как дредноут, двинулся к нему:
— Представьте, вы мне нужны...
...Он снимал трехкомнатный номер в «Плазе»; мебель была атласно-белой; на полу валялись книги, грязные рубашки, страницы рукописей; Жозефина сразу же занялась баром, достала стаканы, бутылки, фисташки и соленое печенье.
— Ваши реплики понравились мне, — повторил Гриссар. — Синатре, кстати, тоже. А он — умница. Кто вы по образованию?
— Юрист, кто ж еще? — ответил Роумэн. — Немножко, конечно, историк, без этого в наш век нельзя.
— В наш век можно все, — сказал Гриссар. — Мы вступили в полосу всепозволенности, это — предтеча конца света.