Вот зима уже прошла, дождь миновал, перестал; цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей; смоковницы распустили свои почки, и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние. Встань, прекрасная моя возлюбленная, выйди! Голубица моя в ущелии скалы под кровом утеса! Покажи мне лицо твое, дай услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лицо приятно. Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвету. Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему; он пасет между лилиями. Доколе день дышит прохладою и убегают тени, возвратись, будь подобен серне или молодому оленю на расселинах гор. На ложе моем ночью искала я того, кого любит душа моя, искала его и не нашла. Встану же я, пойду по городу, по улицам и площадям и буду искать того, которого любит душа моя; искала я его и не нашла...
Криста слизнула со щек слезы острым, кошачьим языком (почему у всех женщин одинаковые языки? У мужчин... У Пола он лопаточкой, желтый от курева), поднялась, быстро, как-то даже лихорадочно оделась и вышла на улицу; не бойся, сказала она себе, ты живешь в свободном городе, здесь нет немцев, нет комендантского часа, иди куда хочешь, иди в центр, сядь в кафе и закажи себе чего-нибудь выпить, ведь иначе не уснуть, нет ничего страшнее привычки, как ужасно, когда любовь делается привычной...
В аптеке на углу улицы Грига старенькая бабушка в хрустящем халате и с серебряными, несколько даже голубоватыми волосиками, прижатыми к
В кафе было полно людей, отчего-то больше всего моряков; Криста слышала шум, смех, пьяные разговоры, музыку; это еще ужаснее — присутствовать на чужих праздниках: вроде как на собственных поминках...
Вернувшись домой, она завела будильник и приняла две таблетки, но уснула только под утро...
В приемной магистратуры ей выдали талон номер «двенадцать», сказали, что ждать придется не менее получаса: «Простите, бога ради, но сейчас масса работы, начинается бум, люди едут из провинции, огромное количество дел».
Чиновник, принявший ее, поклонился довольно сухо, извинился, что не может угостить чаем, дефицит, и предложил изложить дело, которое волнует милую фрёкен, по стадиям: «Так мне будет удобнее составить подробную картину, женщины слишком экспансивны, за чувствами теряется сухой прагматизм бюрократической логики».
— Я вернулась из Соединенных Штатов... Уехала отсюда осенью прошлого года, потеряла право на карточки...
— Вы приняли американское гражданство?
— Нет, нет... Мы... Я не успела...
— Где вы работали ранее?
— Я заканчивала докторантуру.
— Я прочитал ваше заявление... Вы дочь профессора Кнута Кристиансена?
— Да.
— У кого вы учились?
— У профессора Дорнфельда.
— Он умер.
Криста схватилась подушечками пальцев (они у нее выгибались, словно у китаяночки) за вмиг побелевшие щеки:
— Сердце?!
— Нет, профессор добровольно ушел из жизни. В прощальном письме он отметил, что не хочет умирать, разочаровавшись в людях окончательно, «пусть со мной уйдет хоть капля доверия»...
— А в чем... Почему это случилось? Когда?
— В мае этого года... Кто-то написал в газету, что профессор коллаборировал с Квислингом7... А он хлопотал за арестованных учеников и коллег... И во имя этого действительно сделал два заявления на радио, которые, при желании, можно расценить как лояльные по отношению к оккупантам... Да, это очень горько, погиб ни в чем не повинный человек... Кто был — в ваше время — ассистентом профессора, фрёкен Кристиансен?
— Господин доктор Персен.