Кристине было больно. Она честно старалась держаться, потому что отлично понимала, что жаловаться без толку, что сочувствие тех, кто оказался рядом, не помогает, потому что оно лишь внешнее и беспомощное, ведь на самом деле чужую боль нельзя ни снять, ни разделить. Конечно, может как-то утешить тот факт, что рядом сидит кто-то с температурой тела выше, чем окружающая среда, но это все же странное утешение, бесполезное какое-то — оно в принципе не облегчает страданий. Снотворное не помогло ей заснуть, просто расслабило, пробило обычную сдержанность, и она начала нести чушь, такую же беспомощную и бесполезную, как и мое сочувствие.
А мне было стыдно, потому что я не могла сострадать ей в полной мере мне было неудобно и холодно, и отвлечься от этих ощущений я никак не могла. Чувство физического неудобства заслонило все остальные, остался только страх темноты, сырость и тоскливое отчаянье. Сострадание вроде бы дано человеку от природы, так во всяком случае считается, и иногда меня, действительно, словно разворачивало, и я уже была не я, а Кристина, и это мне было больно и страшно, но через секунду чувство это исчезало, и опять оставались лишь холод и неуют.
Я сидела вплотную к костру, иначе перетерпеть было невозможно, да и огонь был слабенький, дефективный, потому что питать его было нечем — мы натаскали немного хвороста — тоненькие такие ветки, — но он уже прогорал, и пламя держалось на кустарнике, сухих листьях, жухлой траве — на всякой дряни, которая может гореть, но не дает правильного тепла. Игорь спал — так уж ему повезло, а остальные дремали сидя, облокотившись на тюки. Кристина, должно быть, смотрела мне в спину, потому что мне пришлось обернуться — не знаю, какое устройство в организме этому способствует, но почему-то если смотрят тебе в спину, всегда оборачиваешься.
Ну что тут можно сделать? Я встала и подошла к ней.
— Ну что, — спрашиваю, — больно?
Дурацкий вопрос. Такие вопросы — всего лишь знак, ярлык сочувствия, они носят чисто ритуальный характер. Она, естественно, на него не ответила, потому что соблюдать ритуалы у нее не было сил.
— Хочешь, — говорю, — расскажи мне что-нибудь.
Кристина поглядела на костерок, наверное, потому, что глядеть на живой огонь ей было приятнее, чем на меня.
Помолчали… Ох ты, Боже мой, до чего погано.
— Как ты думаешь, — вдруг сказала она, — куда все это денется, когда я умру?
— Во-первых, в ближайшее время ты не умрешь, — отвечаю, — а во-вторых, никуда не денется.
— А хорошо бы, с моей смертью все это закончилось.
— Что именно закончилось? Вся эта пакость?
— Нет, я имею в виду — все. Мир. Если бы он ушел со мной.
— Тебе это будет приятней? — спрашиваю.
— А разве так не лучше?
По мне — так нет. Не лучше. В том, что объективный мир существует сам по себе, независимо от личных твоих неурядиц, есть какое-то большое утешение. Я, правда, так и не пойму — какое. Кажется, должно быть обидно, что большому миру на самом деле на тебя наплевать, но меня почему-то такое его равнодушие не задевает. Равно, как и отсутствие в этом мире справедливости — я имею в виду, по большому счету справедливости — как принципа мироустройства. Воздаяние и все такое. Потому что, если бы мы все получали по заслугам, это выглядело бы довольно грустно. Сколько у нас там заслуг…
— Пусть все остается, как есть, — говорю. — Смотри, нас уже не будет, а этот вонючий овраг еще немножко отползет от дороги.
— Знаешь, — сказала она, — у меня родители так болеют… Мне спокойней думать, что если меня не станет, они тоже исчезнут.
Такая вот трогательная форма дочерней преданности.
— И они не исчезнут, — говорю, — и ты оклемаешься. Это всего лишь перелом.
Господи, а если бы она сломала позвоночник!
— Ну, как она там? — Томас возник из темноты так незаметно, что я чуть не прикусила язык.
— Не спит. Мучается.
— Там коньяк есть. В том тюке, где аптечка. Может, ей легче станет?
— Это мне легче станет. А ей, если и можно, так только пару глотков. Ты же ей снотворное вкатил. Внутримышечно.
— Ну, заснет крепче. Погоди, я принесу.
Герка каким-то фантастическим образом проснулся.
— Эй, вы там что, пить собираетесь?
— Я замерзла, — говорю. — Я, правда, что-то читала насчет выпивки и теплоотдачи. Вроде как не рекомендуется. Но у меня есть свой жизненный опыт, и он говорит об обратном.
Томас принес флягу. Я налила Кристине в колпачок — вполне солидная доза, потому что колпачок был хороший — я имею в виду, большой.
Потом я отняла у нее колпачок в свою пользу. Это был, и правда, коньяк, да еще и неплохой. Последний раз я пила какой-то дрянной спирт, который выдали редакции по разнарядке на Новый год.
— Жизнь не так уж безнадежна, — говорю.
— Давай сюда, — сказал Герка. — Не жадничай.
Мы выпили еще по разу — кроме Кристины, потому что я боялась действия гремучей смеси коньяка со снотворным. Не знаю, что из этого выходит, но знаю, что вроде нельзя. Герка открыл банку тушенки, и я обрела покой.
То есть, обрела бы, потому что Кристина заснула, и я задремала тоже, но тут Герка растол меня и сказал:
— Иди сюда.
Мы отошли почему-то в сторону.