— Только в одном случае: если русский человек попытается себя радикальным образом сущностно переменить, как, например, это происходит при гендерной терапии. То есть для русского человека стать европейцем, или американцем, или китайцем — это то же самое, что мужчине стать женщиной, и наоборот. Это совершенно противоестественно.
Если человек хочет просто комфортного бытия в свое удовольствие, он неизбежно перестанет быть русским. Я не представляю себе русского человека, живущего исключительно интересами потребительства. У нас есть определенная установка, веками формировавшаяся в нашем сознании, глубоко вошедшая в нашу природу, в нашу культуру, — что без какой-то сверхцели деятельность человека обречена на пошлость и плоскостность. И противодействие этой плоскостности, противоборство с ней может принимать самые неожиданные формы. К примеру, многие русские религиозные мыслители видели в коммунизме мощнейший источник очищения российской государственности и церковной жизни.
И до тех пор, пока русский человек не смирится с плоскостностью и пошлостью своего существования, он будет мучиться проблемой самоидентификации, пытаться понять, как ему правильно жить в этом мире, как выстраивать свои отношения с близкими, дальними, с государством, с Церковью и так далее. И только в этом мучительном поиске он и будет находить силу и оправдание того, что он все-таки остается русским.
Та же дискуссия вокруг нетрадиционной сексуальной ориентации — свидетельство того, что в нашем обществе под воздействием сильных внешних смысловых вызовов происходит не безропотное поглощение тех идей, которые предполагают эти вызовы, а, наоборот, какое-то глубинное, внутреннее отторжение их.
И процесс осмысления, почему у нас это вызывает отторжение, почему это нам не нравится, неизбежно вытягивает за собой вопрос: а кто мы такие? Мы чувствуем, что попытались интегрироваться в другую систему, но все равно остались там чужими. И сейчас, на мой взгляд, постепенно происходит процесс смыслового собирания из мелких кусочков самих себя.
Ну и тема выгорания. Знаете, тема эта очень непростая. С одной стороны, конечно, плохо, что те люди, которые в начале девяностых активно стали воцерковляться или просто знакомиться с Церковью, в какой-то момент почувствовали разочарование. Но с другой стороны, это прекрасно. Почему? Потому, что Церковь и не собиралась отвечать тем запросам, тем требованиям, которые они ей предъявляли. Все-таки при всей важности общественной, культурной, политической составляющей основное дело Церкви — примирение человека с Богом. Если этого примирения нет, если человек не хочет, не готов жить по тем минимальным правилам порядочности, которых требует Церковь, здесь ему делать нечего.
Это как брак. Из него следует огромное количество более чем неприятных последствий, но это и дает ему ту силу, без которой он становится просто сожительством. Почему молодежь предпочитает гражданский брак? Потому что, по сути, это формат игры между людьми без желания нести полную ответственность за тот выбор, который они делают. А дети? А болезни или недееспособность любимых? А старость? Все это крайне неприятные моменты для «сожителей», и «напрягать» себя ими они не собираются.
То же самое и в отношении человека к Церкви. Когда он приходит в Церковь, он должен понимать, что ему может быть очень тяжело, неприятно и болезненно услышать и выполнять что-то, что Церковь будет ему предписывать и говорить. Но если он переступил ее порог, то все-таки он должен в какой-то мере быть к этому готов. Это одно измерение, одна сторона вопроса.
Другая сторона — это, конечно, то, что в девяностые годы, мне кажется, существовал гораздо более острый диссонанс между церковной реальностью и запросами общества, которое стало заглядывать в Церковь со своими переформатированными советской идеологией мозгами и специфическими представлениями о жизни. И естественно, кто-то смог погрузиться в церковность, раствориться в ней и идентифицировать себя как тождественного ей, а кто-то туда нырнул, вынырнул и с ужасом сказал: нет-нет, ребята, все, что угодно, только не это!
Сейчас ситуация несколько иная. Все-таки качество внутрицерковной жизни стало другим, и, по крайней мере в крупных городах, можно найти приходы и ультраконсервативные, и ультрадемократичные, даже либеральные, и такие, где служат и на церковнославянском, и на русском, и на китайском — на каком угодно языке, где особое внимание уделяется и социальному служению, и миссии, и богословскому образованию прихожан. То есть сегодня человек может выбирать, чего раньше практически никогда не было, и именно с этим была связана невероятная популярность людей, которые умели ярко и вдохновляюще говорить на языке, понятном слушателям, как, например, отец Александр Мень.