В самом деле: ее семнадцатилетняя дочь не ночует дома, однако отголосков мамашиного беспокойства по сему поводу в деле никак не чувствовалось. Зато, насколько я мог судить, ощущалось много фальшивых ахов и охов и прочего такого же фальшивого негодования по поводу личности развратника…
Нет, не нравилась мне эта мамаша, а оттого и беседовать с нею мне не хотелось. А вот побеседовать с самим растлителем — у меня желание было. Тем более что в протоколе его допроса я не понял-то ничегошеньки.
Ничегошеньки — за исключением одного: судя по всему, с этим Евдокименкой никто по-настоящему еще и не беседовал. А вот ежели с ним побеседовать по-настоящему, по душам, с применением разнообразных психологических изысков, то, может статься, картина его гнусного злодейства покажется тогда более отчетливой, а, возможно, ее и вовсе не станет, той картины, а заместо нее вырисуется что-нибудь другое… уж я и не знаю, что именно.
Да, надобно побеседовать с растлителем. А потом — будет видно…
…Он сидел передо мною на привинченном к полу табурете, а я неторопливо изучал его лицо, к своему неудовольствию видя, что это — никакое не лицо маньяка.
Передо мной был угрюмый, поникший, с тонким и очень усталым лицом человек — и никто более. Воля ваша, но маньяков с такими лицами в нашем подлунном мире не бывает. Ни тебе блудливой улыбочки, ни бегающего взгляда, ни показного бодрячества, ни фанатичного блеска в очах, ничего, короче говоря, такого, что обычно отличает маньяка от нормального человека, — а уж мне-то за мою милицейскую жизнь маньяков наблюдать приходилось! Лишь безмерная усталость…
Не знаю, отчего, но мне всегда нравились усталые люди: усталые, и те, кто не желает или не умеет скрывать свою усталость. Может, так было потому, что я и сам всегда чувствовал себя усталым путником, бредущим по долам и горам жизни… приношу извинения за столь высокопарный и не свойственный сыщику лирический жаргон. Мне всегда легко было общаться с усталыми людьми, а им самим, насколько я мог судить, было легко общаться со мной.
Итак, передо мной сидел безмерно усталый человек.
— Тебе сколько лет-то? — спросил я у него.
— Сорок один, — бесцветным голосом ответил развратитель.
— А мне — сорок два, — ответил я так, как будто это имело какое-нибудь значение.
Помолчали, и я задал очередной не относящийся к делу вопрос:
— Скажи, а там, на том самом вагончике — что за надпись? Прокопьевск — это понятно, а вот что такое Зурбаган?
— Разве вы никогда не слышали такого названия? — взглянул на меня любодей.
— Может, и слышал, — сказал я. — Но — забыл… Я много чего забыл за свою жизнь…
— Зурбаган — такой город. Далеко. У моря.
— У какого именно моря? — спросил я.
— Не все ли равно — у какого? — усмехнулся развратник. — У любого. И — ни у какого. Там, где хорошо, там и Зурбаган.
— И кто же живет в том Зурбагане? — спросил я.
Мне надобно было разговорить подследственного, расположить его к себе. Пес его знает — может, и тем же Зурбаганом. Тем более что мне и впрямь было интересно, — а что же это за такой Зурбаган? Отчего это непонятное мне слово смутно меня беспокоило.
— Кто живет в Зурбагане? — переспросил он. — Хорошие люди. Добрые, немножко лукавые старики, отставные пираты и сошедшие на берег матросы, беспутные веселые бродяги и прекрасные смуглолицые женщины…
— На этой земле такого города быть не может, — сказал я.
— Как сказать… Если верить, то — может.
— А, понимаю. Мечта. Так сказать, прекрасный мираж. Если верить… то конечно… да. Ну, а на том самом вагончике — для чего там была такая надпись?
— А это был не вагончик, — явственно дрогнувшим голосом ответил он. — Это был экспресс. Маршрут «Прокопьевск-Зурбаган»…
— Экспресс — это поезд, который идет без промежуточных остановок, не так ли? — спросил я.
— Да. Именно так.
— Экспресс, в котором всего два пассажира… — осторожно произнес я.
— Да, — тихо сказал развратитель. — Экспресс с двумя пассажирами на борту.
— И что же вы на нем не уехали в свой Зурбаган? — спросил я.
— Мы уехали. И — добрались до места. Но… Мы думали, что нас встретят веселые, хмельные пираты и прекрасные женщины, а встретили…
— Милиционеры и понятые, — сказал я, вдруг начиная понимать моего собеседника. — Города Зурбагана больше нет. Прекрасные женщины постарели и подурнели, неунывающие бродяги ушли в другие, неведомые края, веселые пираты превратились в скряг и ростовщиков, добрые старики, должно быть, все повымерли. А море…
— А море, — сказал растлитель, — отступило и высохло. И стал всюду — сплошной Прокопьевск.
— Андрей, — сказал я ему. — Я хочу тебя спросить… один только вопрос. Где она? Ты понимаешь, о ком я говорю…
— Не знаю! Да и знал бы — не сказал.
— Почему же?
— Потому что — знаю я вас! Мигом потащите ее на ваши допросы и экспертизы, исковеркаете и изломаете… Лучше уж меня одного… Коль я, по-вашему, виноват, то мне и отвечать.
— А если с ней что-нибудь случится? Или — уже случилось? Ты думал об этом?
— Чего-чего, а думать в вашем заведении не возбраняется. Думал, разумеется. А только — я не знаю, где она. Вы говорите, что дома ее нет?