Вечером были костры. Они могли их себе позволить, потому что здесь была густонаселенная территория; они остановились на перевале между тремя деревнями и городишком, через которое проходила железная дорога, понятное дело, много лет никто ею не пользовался: в ЕВЗ не было ни одного отрезка рельс, по которым поезд мог бы двигаться безопасно. В городишке били колокола, наверное, призывали на вечернюю мессу: с перевала, в свете заходящего солнца было видно белое здание недавно построенного костела. Смит стоял и снимал, ему срочно требовалось какое-нибудь психологическое противоядие, сцена же очаровала его своей красотой; растянувшаяся перед и под ним панорама котловины с живописно раскинувшимся над рекой городком, словно дозревающим земным плодом, напомнила ему картины ранних импрессионистов — все здесь было мягким, как бы застывшим в волне жаркого воздуха вместе с подхваченным образом местности, вздымающейся куда-то вверх, к небу, в котором легли спать молоденькие облачка; свет и тени сновали по поверхности почвы целыми стадами нитей бабьего лета, волокна пастельных тонов километрами тянулись через поля, луга, речку, лес, новые поля; а Солнце все заходило и заходило, и весь этот теплый гобелен потихонечку тонул в ночи, сочившейся из глубин теней. Колокола били. Айен стоял и глядел, а поскольку на голове у него был шлем, его взгляд обладал могуществом взгляда демиурга.
Кто-то, должно быть, подошел сзади, потому что Айен услыхал вдруг чужое дыхание, не синхронизированное с собственным.
— Меня зовут.
— Кто?
— Они.
— Колокола?
— Колокола. Да. Вы видите это? Видите? В такие мгновения...
— Да.
Смит отключил шлем только лишь через несколько минут; он оглянулся, и тут оказалось, что это тот самый сгорбленный худой тип, которого заметил в день бомбардировки в долине, вот только сейчас на нем не было столы — через плечо он перевесил нечто совершенно другое: а именно, влод с двойной обоймой. Это был костистый черноволосый мужчина после сорока лет, с печальными карими глазами под бровями, похожими на два мазка японской кисточки, которую окунули в очень густую тушь. Мужчина курил, и Смит попросил дать сигарету и ему. Под нос ему сунули огромный, посеребренный портсигар.
— Нужно привыкать. — Айен закашлялся. — Ведь вы ксендз?
— Ага. А вы, если не ошибаюсь, Айен Смит?
— Он же Яхим Вельцманн.
— Генек Шмига.
Ксендз пожал руку Смита, даже не повернувшись к нему, глядя прямо перед собой, на долину, погруженную в солнечное сияние и тень.
Айен снял шлем и сунул его себе под мышку.
— Это все еще Зона, — сказал он, указывая рукой с сигаретой на городок и костел.
— Зона, Зона. А вы знаете, что сам я ни разу в жизни, ни разу не провел обычной мессы в обычном костеле? Иногда я прямо радуюсь этой войне. Ведь ужасно, правда?
— Вы, пан ксендз, принадлежите к отряду Выжрына? Эта винтовка...
Шмига одарил Смита злым взглядом.
— Видел я, что вы там пускаете в своем телевизоре, — рявкнул он. Он смахнул с окурка пепел, левую руку сунул в карман. — Неужели имам из Армии Пророка или же ксендз из АСП, это одинаковые чудовища, с фанатизмом, черным пламенем бьющим из их глаз? Как это понимать, черт возьми? Вы что, хотите сделать из нас каких-то дикарей, скачущих под там-там вокруг костра?
— Вы, пан ксендз, как вижу, из тех, для которых терроризм и ислам это синонимы.
Шмига наморщил брови; Смит понял, что вновь неправильно рассчитал поле поражения собственных слов.
— Я хотел сказать, — поправился он, — что для глядящих снаружи нет особенной разницы, во имя чего появляются все эти кучи трупов. Коран, Библия — какая разница, зло везде одно и то же.
Шмига помолчал.
— Только это видите, правильно? — буркнул он, хмурый, но и в то же самое время чем-то развеселившийся. — Ну ладно. Снимайте себе, снимайте, желаю хорошо повеселиться.
Он хотел уйти, но Смит схватил его за рукав.
— Так скажите же, пан ксендз.
— Что?
— Что угодно. Расскажите о себе. Пожалуйста.
Шмига глянул на шлем.
— Надеюсь, выключено?
— Конечно.
Солнце закатилось за горизонт. Ксендз отбросил окурок, уселся. Смит присел рядом. Шлем он положил на траву.