— Это для него, для Константина — правда. А для меня… Сбежал!.. Я ведь несколько раз предлагал ей расписаться. Хотя жил без стипендии. У меня иной раз даже на столовую денег не было — я в буфете хлебом да винегретом спасался. Только все равно я ей говорил: давай поженимся. А она не хотела: рано, говорит. Она сама на аборт решилась — я отговаривал!.. А получилось скверно. Заражение крови получилось. Чуть не умерла. Три месяца в больнице держали. Константин каждый день к ней ходил, апельсины приносил, шоколад. Вот, мол, я какой — добрый. Он же добился, чтобы меня из комсомола исключили. У меня ни денег, ничего, отовсюду гонят, все презирают, а он к ней каждый день с передачками!.. Ну, я и обозлился. Просто озверел — до того все вокруг возненавидел. Все и всех… Вот взял, значит, и уехал из Москвы. Сбежал, как говорит твой Константин… Ему же это на руку. Он через местком путевку Галке выхлопотал. В дом отдыха. Ну и, конечно, помогал в учебе, во время сессии подстраховывал. В общем, она осталась в институте, даже от курса не отстала… Вот так и победил меня Константин!..
Они стояли в начале перрона, освещенные холодным вибрирующим светом люминесцентных ламп. Мимо торопливо проходили люди с дипломатками и старомодными саквояжами, с чемоданами и с переброшенными через плечо узлами. Грузчики, разгоняя неповоротливых пассажиров грубыми окриками, толкали свои тележки к ленинградскому поезду.
Самойлов, болезненно усмехнувшись, прибавил после паузы:
— Только мало ему радости от этой победы… Галка его никогда не любила и любить не будет!
— Она ведь тебя любила! — сурово заметил Коркин. Самойлов поднял голову и, осторожно взглянув на приятеля, отвернулся. Он все чаще поглядывал в ту сторону, где шла посадка на поезд. А Коркину его нетерпеливость была неприятна. «Приедем — сразу же пойду к коменданту, пусть меня переселяют в другую комнату!» — решил он.
— Может, к поезду пойдем? — предложил Самойлов. — Посадка уже давно началась…
Горожанка
На брезентовый верх машины сыпался, точно зерно из транспортера, дождь. В тускло-желтом веере света от фар возникали то кипящая под дождем поверхность луж, то осклизлые куски асфальта.
Иван Михайлович сидел рядом с шофером, вполоборота к Наташе, и молча слушал. Огонек его папиросы, разгораясь при затяжках, подсвечивал скуластое, будто литое, лицо. Но что было в глазах председателя, прятавшихся под густыми бровями, Наташа не могла разглядеть.
…Она и не думала «голосовать», когда под ногами замельтешила собственная тень и сквозь шум дождя стало слышно урчание догонявшей машины. Кто же возьмет ее, такую мокрую!.. Но «газик», обогнав, остановился впереди, и открылась его правая дверца. Наташа вскочила под гремящий брезент. «Чуйкина, никак? — признал ее председатель колхоза. — Что-то родные края дождиком тебя встречают! Ты, Коля, полегче, не растрясти бы нам горожанку!» И стал расспрашивать Наташу про житье-бытье.
Отец Наташи умер давно, когда она еще в пятый класс ходила. И с тех пор, если, случалось, заговаривал с ней кто-то из мужчин постарше добрым голосом, Наташу охватывало волнение и близко-близко подступали слезы. Вот и председателеву голосу сразу поверила. Стала рассказывать, что живет в городе на частной квартире. Что работает прессовщицей на заводе. Что поначалу страшно было даже войти в штамповочный цех, где от уханья тяжелых прессов, казалось, пол вот-вот провалится. Рассказала и про то, как долго боялась вырубавшего детали из металлической ленты пуансона — того и гляди, пальцы отхватит. А потом привыкла… Только страшновато после вечерней смены возвращаться на окраину города, в поселок Малинники, где лампочки в уличных фонарях повыбиты, а в доме у бабки Савелихи, в маленькой комнатушке, проживают еще пять таких же, как она, «свиристелок» — это Савелиха своих квартиранток так называет за то, что вроде бы по легкомыслию переметнулись из деревни в город. И призналась, что ненавидит она Савелиху, только и знает вредная старуха что ворчит да еще бессовестно обирает постояльцев. Давно бы ушла от нее, но в заводском общежитии пока нет свободных мест.
— Значит, не нашла себе принца! — весело подытожил шофер. Наташа уже пригляделась в темноте кабины — шофер был незнакомый, лет двадцати пяти; одет он был в толстый свитер и кожаную куртку, на голове лихо сидела фуражка-многоугольник с лакированным козырьком — как у городских таксистов.
— Вас таких там а знаешь сколько! — продолжал он нагловатым тенорком. — И каждой дай квартиру в центре. С ванной, ха-ха… С теплым клозетом! — Он с удовольствием засмеялся, не отводя взгляда от развернутого «дворником» веера на стекле.
Наташа, оробев, сдвинулась ближе к дверце, в самый угол забилась. При этом за ворот пальто стряхнулась вода с клеенчатой косынки и ледяной струйкой побежала по спине.
— Тебе, Коля, в кино надо сниматься, — спокойно заметил Иван Михайлович.
— А чо?
— Смеяться мастак. Прямо завидно слушать!
— Смех — не грех, — с достоинством ответил водитель. Но в разговор больше не вступал.