Поэтика второстепенных частей речи у Г. Иванова – это слово поэтическое плюс экзистенциальное, что и дает неповторимый эффект двойной концентрации, двойного потенцирования эмоции. Удивительно то, что энергию сверхконтекстного экзистенциального слова приобретают второстепенные части речи: частица, союз, междометие; самое предметное в этом ряду – местоимение. Деноминативность экзистенциального слова углубляется за счет того, что второстепенные части речи изначально освобождены от предметности и номинативности. Но эти их качества Иванову позволяют выразить невыразимое чувство через его интонационный образ. Так Г. Иванов решает задачу всех экзистенциалистов – уйти от слова: «Мысль изреченная есть ложь». Свободная второстепенная часть речи – самый гибкий материал для воплощения глубинной правды чувства в его интонационном аналоге.
Главным способом реализации интонационного сюжета в поздних стихах остается анафора. В «Розах» ударным элементом анафоры был доминирующий мотив (счастье, розы, звезды) или семантически значимый период (Так
Не менее продуктивны в поэтике второстепенного слова Г. Иванова вариации частицы
В ивановской поэтике возможен даже вариант развития мотива посредством приставки. В стихотворении «Воскресенье. Удушья прилив и отлив…» мотив предпоследнего моего часа реализуется в ряде глаголов добавочного действия: досказать, объяснить, уточнить, разъяснить, доказать, поговорить, поблагодарить. Причем здесь скрыт тот эффект синонимизации не являющихся синонимами слов, который мы наблюдали у Кафки, Белого, Бунина. Мотив смертного примирения создается глаголами возможно-невозможного действия, которое возводило неуловимые пространства кафкианского «Созерцания» и «Норы», бунинских «Темных аллей».
Поистине волшебства кафкианского владения словом Г. Иванов достигает в бесчисленных вариациях сослагательного наклонения. Именно эта форма ставит последнюю точку в сюжете умирания, материализует сюжет предельного отчаяния, который на годы был задан первыми стихотворениями «Дневника»:
Двигаясь «в отчаянье, в последний приют…», поэт сознательно слагает свой миф саморазрушения: «Отчаянье я превратил в игру…». Пространство отчаяния все создано и держится единственно на несущих конструкциях сослагательной формы.