Те же проблемы возникают при работе над «Окончанием Малороссийской легенды «Сорок лет», изданной Костомаровым в 1881 г.». Видимо, легенда Костомарова оказалась для Л. Толстого интересной тем, что она давала возможность в рамках определенной жизненной ситуации обрисовать ее экзистенциальные следствия, – на малой площади детально выписать экзистенциальную мотивировку происходящего. Здесь она писателю вполне удалась. И хотя внешне Толстой разрабатывает этическую тему преступления и наказания, акцентировка иная. За поступком следует наказание: поступок отражается в сознании, он деформирует психику, отчуждает ее, замыкает человека в его Я (об этих изменениях знают близкие, но причин не понимают; для окружающих он все тот же богач-золотопромышленник). Появляется искаженная логика мысли, неадекватные реакции на мир и людей («делом его жизни» становится завещание; внуки – «кажутся ему злыми зверьками»). Эмоциональной доминантой героя после признания сыну в преступлении становится страх. Новое психическое состояние диктует ситуацию и сюжет повести: ситуация – один на один со страхом, сюжет – разрушение личности. Л. Толстой довольно часто повторяет слова, фразы, периоды, как бы отрабатывая слог для воплощения теперешнего взгляда на вещи. Формируется не традиционная диалектика души, а скорее, диалектика разрушения души. (Нагнетание слов, аналогичных синтаксических структур материализует процесс болезненного сосредоточения человека внутри самого себя, проектирует бег по замкнутому кругу кафкианского существа из «Норы»: «Он старался уберечь их от других и чувствовал… Он чувствовал, что если все узнают… Одно было спасение: не показывать людям… а, напротив, внушать им… Он стал особенно набожен… Он не пропускал ни одной службы… Он внушал это даже своему сыну… Он подозревал всякого… Он считал, что спасение в том…».) Полный эффект погружения в бегущую по замкнутому кругу, саморазрушающуюся мысль пока не достигнут: сковывает повествовательная, излишне объективирующая процесс дематериализации сознания форма третьего лица. Но поиск писателем адекватной формы для воплощения диалектики саморазрушения души и сознания налицо. К нужному результату Л. Толстой приблизится в «Крейцеровой сонате»; проектируемый им прием в совершенстве будет воплощен Кафкой и Андреевым. Все эти трансформации свидетельствуют о том, что в глубине этического аспекта (преступление против человека – есть преступление против Бога) зреет аспект экзистенциальный: писатель обнаруживает и сосредоточивает в центре повести атрибутивную экзистенциальную ситуацию мир без Бога. Достигнуто главное: художник уловил момент освобождения человека от Бога и наметил конструкции для воплощения диалектики вырождения души, изгнавшей из себя Бога. Ситуацию, которую писатель XX века Л. Андреев принимает как готовую, аксиоматичную (он уже застает мир без Бога), Л. Толстой, для которого религиозная тематика традиционна и самоценна, разрабатывает специально, как центральную, сюжетную ситуацию одного из своих экспериментальных произведений.
В «Окончании…» появляются и другие, уже типично экзистенциальные параметры. Это, во-первых, пограничная ситуация: заостренное, сфокусированное, зацикленное на ложной идее сознание; производное от нее – ложная логика, неадекватная оценка окружающих. Во-вторых, эмоциональный спутник зацикленного сознания и замыкающейся психики – озлобленность человека против всех и каждого, восприятие мира как враждебного ему.
«Теперешний взгляд на вещи» в контексте прежних нравственно-философских исканий писателя определил индивидуальный путь экзистенциализации его реализма. Оригинальная проблема, позволившая Толстому открыть собственную формулу экзистенциального сознания, – проблема пределов. Именно проблема пределов, у истоков которой стоял Толстой, гениально соединила в его творчестве художественное мышление XIX века, выраженное им наиболее полно и глобально, и подходы к осмыслению и воплощению человека, свойственные ХХ веку, – экзистенциальные по содержанию и форме.