Многое в изложенном, разумеется, продиктовано нездоровым максимализмом Позднышева, его гипертрофированным болезненным восприятием, психикой, деформированной преступлением и ужасом ревности. Некоторые исследователи склонны видеть в прозрении Позднышева основной сюжет повести и результат (и оправдание) его поступка. Целесообразнее все же исходить из того, что Толстой создает этот образ не для показа эволюции, но по законам полновесного художественного персонажа: писатель не только доверяет ему произнести многие из тех позиций, которые впоследствии подтвердит в «Послесловии…», он анализирует его характер. Блестящий опыт толстовской диалектики души отражает процесс разрушения, иррационализации сознания и психики, процесс разрушения личности.
Признание Позднышева можно было бы принять лишь как реакцию на отказ отдать ему детей («Ведь я вроде сумасшедшего») после совершенного им убийства, но нервность облика, поведения, диалога со случайным попутчиком выдают в нем человека, пребывающего в пограничной ситуации, сосредоточенного на совершенном им преступлении (которое не получило наказания). Весь он сконцентрирован на том, каков он в восприятии окружающих: «Я Позднышев, тот, с которым случился тот критический эпизод, на который вы намекаете (кто? –
Логикой поступков Позднышева не только после эпизода, но и всегда руководит логика алогичного, неуправляемого, вышедшего за свои реальные пределы слова. Оно и композиционно оформляется едва ли не как поток сознания, лишь внешне оставаясь в рамках диалога. В конечном счете, здесь и начало сумасшествия. Позднышев все понял при виде мертвой жены и лишь потом оформил в мыслях и словах объяснения причин эпизода. Но неконтролируемая мысль об избавлении зародилась в стихии бесчисленных слов, налагаясь на эмоциональный фон злобы, страха, на постоянное переживание неизвестности. Возникает логика искаженного, озлобленного сознания и психики (как некогда в «Окончании…»). Психика, сознание утрачивают опору на реальность. Один шаг от невменяемого слова до невменяемой психики. Нужен был лишь внешний предмет, чтобы все подспудно зревшее в сознании реализовалось в поступке. Предметом становится Трухачевский: в искаженном восприятии Позднышева возникает ужас ревности, который нарастая, выливается в стрессовую ситуацию, в гипертрофированную (беспочвенно) реакцию на соперника.
Обращает на себя внимание колоссальное различие темы ревности в «Анне Карениной» и в «Крейцеровой сонате». Оно объясняется не только разностью Каренина и Позднышева, но и тем, что в «Крейцеровой сонате» тема ревности переносится в план психики, метафизического, плотского в человеке. В «Анне Карениной» тема ревности развивается в плоскости социальной и этической: роман изображал эпоху, когда пределы были еще изначальны и устойчивы. В повести же как раз идет поиск иных пределов взамен утраченных – и он составляет ее предмет и сюжет.
Характерна для нового сознания и та безвыходность ситуации, которую герой сконструировал и переживает психически неадекватно, исходя из логики сконструированной им ситуации. Переплетаются две эмоциональные доминанты: «главное чувство, как и всегда, во всякой злости… жалость к себе» и чувство «зверя, который жил во мне тогда». На какое-то время наступление «эпизода» сдерживают ложные пределы – светские условности, генетические рефлекторные заветы: этого нельзя. Но для человека они – лишь немотивированные алгоритмы: нет ужаса перед убийством любимой женщины, матери его детей, живого человека; нет боязни греха; нет даже такого тормоза, как ужас смерти – не только своей, а любого живого существа, что свойственно адекватной психике. Моральные алгоритмы, не будучи внутренне мотивированными, очень легко преступаются! К тому же все они вне человека, а внешние пределы мало что значат перед пробудившейся логикой злобы. Эта логика приобретает власть необоримую: даже когда жена не лжет, все равно «все… направлено против нее».