И тут навстречу поднялся он, высокий, – кажется, Митя? Лица его, медно-смуглого, она не успела разглядеть.
Полутьма, положенная на подобных вечеринках. Теснота. Пары рядом топчутся, тысячу раз уже это было. И вдруг она почувствовала, как крепко, властно, с откровенной жадностью обняли ее его руки: она удивленно взглянула снизу вверх на него.
Он ответил ей суровым взглядом. Эта суровость вместе с трепетной жадностью рук ее взволновала. И оказалось новым, еще не испытанным – влечение, в котором разум никак не участвовал, даже, пожалуй, сопротивлялся. Он ей не нравился, этот медно-смуглый, – ее притянуло к нему.
Больше она с ним не танцевала. И ускользнула домой, чтобы не увязался провожать. Но дня через три он позвонил: узнал, верно, телефон у той же сокурсницы. Набился в гости и вот, нате вам, зачастил.
Но после ни разу то, что возникло в танце, между ними не повторялось. Она держала его при себе как мальчика на побегушках, будто мстя, будто желая самой себе что-то доказать. И он вроде бы покорился незавидной этой роли: значит, она решила, не опыт, не искушенность тогда, в танце, у него обнаружились, а нечто для него самого неожиданное, и, следовательно, ей проще будет им повелевать.
Она и повелевала, но незаметно, изо дня в день привыкала к его услужливости. От лени, от, ей казалось, пренебрежительного к нему отношения посвящала его в свой быт, в житейские хлопоты, и вот он уже Оксану из яслей забирал, воспитательницы его узнавали. Но ни словом, ни жестом не нарушал установленных ею для него пределов. И насмешки ее, и нередкое в ней к нему раздражение отскакивали как от брони. Удивительно: он до капельки, абсолютно был ей ясен, прост, но в простоте его крылась такая цельность, гранитная, что никак ей не удавалось этот монолит расшибить.
И вот тут в ней зародились сомнения. Все более крепнувшее и как бы устраивающее его вполне их приятельские отношения, без тени намека на что-то иное, возможно, из духа противоречия, ее повернули вспять – к тому вечеру, к танцу, когда она вдруг удивленно на него взглянула, почувствовав властную, грубую от нетерпения, жадную силу его рук.
Что ж это было – случайность? Или он так легко от нее отказался? А если попробовать снова его соблазнить?
Поразительно! Он уклонялся. Вечером, только Оксана засыпала, старался улизнуть. Хватал пальто, дико, испуганно, по-лошадиному косил глазом. Это она еще никогда не пробовала – принуждать! И гневно хлопала ему вслед дверью, представляя, как он, скользя рукой по перилам, еле сдерживается от хохота – смеется, смеется над ней!
И все-таки ей удалось. Ну и победа… Она лежала, глядя на покоробленный, с лепниной бездарной потолок, на корявый шнур, приспущенный низко к пыльному, в форме шара, пластмассовому абажуру, глядела, не думая ни о чем. Почти забыв о том, кто лежал с ней рядом. Но повернулась и снисходительным жестом провела ладонью от лба его вдоль щеки. И вздрогнула: ладонь ощутила влагу. «Что ты, что ты?!» – она испугалась, губами коснулась его лица. Нет, не ошиблась: горячо, солоно.
Мужские слезы – ведь стыдно. Как смел он быть таким жалким? Или это она во всем виновата? От раскаяния, от вынужденной участливости, а все же не веря, не понимая, снова ткнулась губами к его лицу.
Он ее отстранил, но тут же привлек, прижал крепко. Сказал с неожиданной твердостью: «Бедная моя, бедная. Зачем так терзаешься, зачем изломалась? Бедная, слабая, глупая моя…»
Она удивленно – и страстно веря каждому его слову – слушала. Моргала, чувствуя, как ее ресницы щекочут его ладонь, большую, в которой она вся сейчас спряталась.
13
Характерно, что за довольно длительное знакомство она толком ничего о Мите не знала. Внушила себе почему-то, что он благополучен, устроен и к ней прилепился из прихоти балованного сынка, которому наскучил порядок, лоск, окружающие его с детства. Потому ей и нравилось его шокировать своей богемностью, от которой должно было его коробить. В его сдержанной воспитанности ей виделся недостаток жизненного опыта, тепличность, и казалось, что тут у нее есть очевидное над ним превосходство, и она не упускала случая его этим кольнуть.
Хотя ее-то опыт на чем строился? На романах, «любовях»? Горечь, разочарования, ею втайне лелеемые, – разве так уж серьезны они были? Уход от матери, домашний, игрушечный бунт, но опять же мать за ее комнату платила. И одевала. И вообще жила она, Елена, с уверенностью, что мать в случае чего подстрахует, поможет, вытянет, так что в самостоятельность свою она тоже скорее играла, играла в заброшенность. Мать ежедневно ей звонила, и ссора их в общем-то уже и перестала быть ссорой, просто Елене удобнее казалось жить подальше от материных зорких глаз. Но для Мити она считала нужным изображать непримиримость, бескомпромиссность: родные, такие черствые, ее унижали, и она предпочла унижениям нужду.
А он притаскивал для Оксаны гранаты, бананы, дарил Елене дорогие духи, все это она принимала, не ощущая особой благодарности, полагая, что при его благополучии, сытости это ничего не стоит, ерунда…