— Ты влюблен в Магдалину. Не красней и не злись, сынок! Я угадал, но ты не пугайся и не думай, что все понимают жизнь так, как ее понимает преподобный Поркедду. И потом, чего здесь стыдиться? Она женщина, а ты мужчина, и, следовательно, не чужд человеческим страстям, искушениям, как бы сказала твоя мать, тетушка Аннедда. Стыдиться надо не этого, а когда ты не можешь себя победить. Но ты себя победишь. Магдалина…
— Говорите тише! — не удержался Элиас.
— Магдалина — это для тебя святое. Смотреть на нее для тебя все равно что смотреть на праведницу. Ты ведь это понял, не так ли?
— Я… я это понял, — пробормотал Элиас.
— Вот и прекрасно. Разве не говорил я, что ты у нас сообразительный? Знаешь ли ты, почему Бог создал день и ночь? День — чтобы бесу было сподручно строить нам козни, ночь же — чтобы нам можно было собраться с силами и одолеть соблазны. Да и когда их одолевать, как не в такие вот ночи, как эта; ибо именно в такие тихие ночи нам следует особенно поразмыслить над тем, что жизнь наша коротка, что смерть приходит, когда ты меньше всего ее ожидаешь и что из всей нашей прожитой жизни мы возьмем с собой к Господу лишь наши добрые дела, чувство исполненного долга, преодоленные соблазны.
— А как же стихи? — поинтересовался Элиас, слегка улыбнувшись. Он словно обрадовался, что подловил-таки его преподобие, но голос выдавал охватившее его внутреннее волнение.
— Хорошие стихи — это голос совести, говорящей нам, что мы выполнили свой долг. Ну, что ты на это скажешь, Элиас Портолу?
— Я скажу, что это именно так и есть.
— Вот и прекрасно. Теперь мы можем идти. Становится сыро, и потом, разве не ты сказал, что здесь водятся змеи? Дай-ка мне руку, помоги подняться… Мне уже не двадцать лет, чтобы так резво скакать, как ты. Вот так, спасибо! Теперь дай мне за тебя ухватиться. Ну, что ты теперь скажешь о преподобном Поркедду? — спросил он, беря Элиаса за руку. — Он, конечно, сумасброд, он может вернуться домой за полночь, может пить, распевать песни, даже швырнуть хлеб собакам, но сам по себе он совсем не злой. Совесть, прежде всего, надо иметь совесть! Помни о совести, Элиас Портолу! Ой, что это там виднеется? Что-то черное, посмотри, уж не змея ли часом?
— Нет, валежник.
— Увидят, что мы возвращаемся вот так, и подумают, что я пьян. Но мне все равно, что скажут другие, ибо я не пьян. Или ты полагаешь, что я все-таки пьян?
— О нет! — с жаром выкрикнул Элиас.
— Вот и хорошо, и не забывай, что я тебе сказал!
— Не забуду.
— Я люблю твою семью… — начал было преподобный Поркедду, но сразу раскаялся в том, что затеял этот разговор, ловко сменил тему и в течение всего часа, что провел с Элиасом, больше о том не заговаривал.
Никто из них больше не произнес имени Магдалины, но теперь Элиас чувствовал себя совсем иным — сильным, спокойным, чуть ли не холодным, преисполненным решимости неутомимо бороться с самим собой. Завтра утром отъезд. Старый приор передал штандарт, киот и ключи новому, которого избрали накануне; жена его поделила хлеб, остатки провизии и последний котел с филиндой[6] между семьями клана. С рассветом начали собираться в дорогу: наполнили поклажей переметные сумы, нагрузили подводы, оседлали коней. Отслужили молебен и тронулись в путь, а новый приор закрыл ворота. Комнатки, церковь, заросли вновь опустели и застыли в одиночестве на голубом фоне девственных гор.
Вот и все! Сплюшка вновь заводит свою длинную звонкую трель в бесконечной тиши лесных зарослей. И ночами, в благоухающем пряном аромате, и долгими светлыми днями только она одна всецело господствует в этом пустынном царстве, только она одна здесь правит; и ее грустная песня звучит, словно мечтательный голос самой природы. Вот и все! Кони где рысью, а где и галопом то устремляются вниз, то поднимаются вверх по зеленым горным ущельям; славное и гордое племя
Дядюшка Портолу подсадил к себе на коня тетушку Аннедду, а Пьетро — свою невесту. На этот раз Элиас скакал один, среди тех, кто возглавлял шествие; вместе со всеми он тоже пускал коня во весь опор, жадно вбирая в себя воздух, с горящими глазами, словно опьяненный теплым душистым ветром, который волновал цветущие кущи дерев и зарослей и приятно бил ему в лицо. Внутренне он был, однако, серьезным: он не пел песни, не кричал, как другие, и даже не заглядывался на Паску, дочь теперь уже бывшего приора, хотя ему нередко и случалось ехать с ней рядом. Паска всякий раз бросала на него нежный, хотя и робкий, взгляд, но Элиас рассуждал про себя:
«Почему я должен кого-либо обманывать, и тем более невинную девушку? Нет, мне не следует никого обманывать, и меньше всего себя самого».