Горечь в моем голосе (выпуск 55) (19 декабря 1982 года)
Его убили, потому что ему было больше всех надо. Никому, кроме себя, он вреда не нанес, и нет сомнения, что рвение завело его куда дальше, чем допускается социально приемлемым поведением, но смерть его навлекает позор на нас как на народ, потому что показывает: и здравый смысл, и сочувствие из нашего национального характера выбили настолько, что разрывается сердце. Мы оказались ничуть не лучше Ричарда Никсона, который подошел к окну Белого дома, увидел на улице сотни тысяч протестующих, усмехнулся и пошел досматривать Суперкубок.
Я назову вам его имя, потому что две недели прошло со среды восьмого декабря, и вы уже все забыли. Его звали Норман Майер, он был безумный святой и любил нас так сильно, что умер за наши грехи.
Он – тот человек в синем комбинезоне и мотоциклетном шлеме, который в 9:30 по североамериканскому восточному времени подъехал к главному входу мемориала Джорджа Вашингтона на своем фургоне «форд» 1979 года выпуска, вышел из машины и начал десятичасовую гуманистическую акцию, которая разрешилась в 19:23 его напрасной смертью.
На борту его фургона был крупными буквами написан лозунг: НАШ ПРИОРИТЕТ: ЗАПРЕТИТЬ ЯДЕРНОЕ ОРУЖИЕ.
Он проехал мимо смотрителей парка, чуть раньше чем за две недели до Рождества – времени празднования рождения Христа, – и дал одному из тех, кто выбежал к нему, конверт, на котором было написано, что он решительно настроен говорить только с каким-нибудь репортером. Смотрителю он сказал, что у него в фургоне тысяча фунтов тротила, и если мы не начнем «диалог национального масштаба» об угрозе ядерных бомб, то он вот этот пятьсотпятидесятипятифутовый обелиск превратит в «кучу камней». Рукой в перчатке он держал нечто, что в телевизионном репортаже с места событий все время называлось «зловещим черным пультом».
На самом деле это был безобидный джойстик для управления авиамоделями. И никакого «радиооборудования» у него в ранце и в помине не было.
Как понятно было любому дураку со здравым смыслом еще в 9:30, в фургоне не было ни одного бруска тротила. Было очевидно, что ни на одну секунду никакой опасности от «зловещего террориста, взявшего мемориал в заложники», не исходило.
Все, что он делал с той самой минуты, когда подъехал к обелиску, и до той, когда лег в наручниках на руль своего фургона, получив четыре выстрела и умирая от ранения в голову, было действиями сострадательного человека, понимавшего, до чего мы стали кровожадными, и отдавшего жизнь, чтобы заставить себя услышать.
В семь утра по лос-анджелесскому времени в ту среду, проработав всю ночь и не в силах заснуть, я настроился на Кабельную Новостную Сеть Теда Тернера. В прямом эфире шли картинки «с места происшествия», перебивавшие телепередачу по расписанию. Я видел фургон, стоявший вплотную к главному входу в мемориал, слышал объяснения, что произошло и что происходит, и первой моей мыслью было: «Это блеф. Нет у него никакого динамита в фургоне!» Я это просто знал. К такому заключению приводил здравый смысл, тут не нужны были ни Шерлок Холмс, ни дедуктивная логика. Все, что делал человек в черном шлеме, вело к одному единственному выводу: это блеф.
Через час после начала осады и полиция, и ФБР знали, кто он такой. Знали, что он старик шестидесяти шести лет, страстно увлеченный борьбой за запрет ядерного оружия. Знали, что он не международный террорист, не ополоумевший убийца – просто рассвирепевший старик, желающий донести до общественности свою точку зрения. Что еще важнее: они знали, что полтонны тротила разве что поцарапают поверхность мемориала. Но недвижимость – это важнее, чем человеческая жизнь.
Он ничего для себя не требовал. Никаких выкупов, крупных сумм, самолета, чтобы улететь из страны, освобождения убийц из «Красных бригад». Он просто хотел, чтобы с ним поговорили. Он хотел обратиться к нам и установить диалог. Это был один из миллионов тех, кто в прошлом году по всему миру выходил на марши протеста. Марши с требованием для рода человеческого права прожить свой век без грибовидного облака, истребляющего радость жизни. Да, он был экстремистом, да, он был рабом своих чувств, но смерти он не заслужил.