Он играл ручкой Мари, крутя браслет–цепочку. Это натолкнуло меня на мысль. В одном из ящиков нашего шкафа бабушка хранила свои сокровища: обручальное кольцо и часы мужа, перстень, две золотые булавки, мамины серьги. Согласится ли она заложить их, чтоб Люсьен мог уехать в Париж? Вряд ли.
— Ты мне ни о чем не рассказываешь, — жаловалась Мари — Луиза.
Я отошла к окну, боясь, что один из них призовет меня в свидетели.
— На, отнеси Элизе, — сказал Люсьен дочке, давая ей газету.
Он хотел, чтоб я вернулась к ним. Мари — Луиза поняла это и замолкла. Тонкие черты ее лица исказились, она едва удерживалась от рыданий, протянула руку к Люсьену, хотела опереться о него. Он вздрогнул и резко отодвинулся. Стараясь сохранить равновесие, она застонала.
— Только без слез, — отрезал он, — или я уйду.
Она взглянула на него, но он отвел глаза.
— Люсьен, — мягко сказала она, — я ведь тоже твой Алжир.
Он пожал плечами и ничего не ответил.
Это сравнение, бессознательно сорвавшееся у нее с уст, смутило Люсьена. Оно смутило и меня. Мы оба надолго запомнили, храня ее про себя, эту фразу, последнюю фразу, которую Мари — Луизе довелось сказать моему брату.
Я взяла драгоценности, заложила и, получив двадцать пять тысяч франков, отдала их Люсьену накануне отъезда.
Он поблагодарил и заверил меня, что вернет. Я попросила его писать почаще и расплакалась, вопреки всем принятым решениям. Казалось, это его тронуло. Несколько раз он обошел медленным шагом нашу квартиру. Несмотря на холод, открыл окно и долго глядел на черное дерево, поблескивавшее сосульками. Я тщетно приставала, чтоб он что–нибудь съел. Он рано лег, так как поезд уходил в семь утра. Я хотела бы проводить его, но он не разрешил. Я так и не узнала, уехал ли он один.
Когда он встал, я уже была в кухне. Чемодан стоял собранным. Я не могла в это поверить. Нет! Он играет в отъезд, сейчас разберет чемодан, я же не могу остаться одна. И плевать на настоящую жизнь. Кто знает, может, она настоящая именно здесь: нескончаемые мечты, ожидания, смутные стремления? Он надел свою канадку, закурил, сердце мое заколотилось. Вот оно… Он рассеянно поцеловал меня, он был уже далеко. Он не сказал ни одного из тех слов, от которых рубцуются кровавые раны, не подал надежды. Но когда он открывал дверь и я дотронулась до ткани его куртки, вдруг подмигнул мне и огляделся. Последние секунды растянулись, удлинились, сжались, дверь захлопнулась. На поворотах лестницы шаги его замедлялись. Оставалось еще окно. Я высунулась. Люсьен только вышел, до угла улицы было еще тридцать метров отсрочки. Обернется? Люди, точно муравьи, выползали из темных домов. Один из них заслонил Люсьена. Уехал. Я вернулась в кухню, потом снова легла в постель, встала, села на кровати, открыла ящики его стола. Пусто. Боль я ощутила позже, при свете дня, безжалостно осветившем пустоту вокруг меня. Я не пошла в больницу. Весь этот день я провела в уединении, в воспоминаниях о брате.
Я не находила себе места, пока не получила первого письма. Он написал через двадцать дней после отъезда, шесть сухих строчек. Никаких подробностей. Он успокаивал меня относительно своего здоровья, настроения и занятий.
Оставалось выполнить две малоприятных задачи: предупредить Мари — Луизу, помешать ей уехать к нему, успокоить ее, посоветовать набраться терпения. Что касается второй задачи — выкупить бабушкины драгоценности, — средство было одно: экономить и ограничивать себя. Что произойдет, если я не успею расплатиться до ее возвращения? Совесть меня мучила, я предпочла, чтоб она ни о чем не знала. Страх заставил меня принять решение, которому предстояло изменить всю мою жизнь. Я высчитала, что накоплю нужную сумму за три месяца. Значит, бабушку придется продержать в больнице весь срок, предписанный врачами. Это было не просто. Она плакала, умоляла; я клялась, что речь идет только о коротком продлении, для отдыха, что я готовлю дом к ее приезду. Она бранила меня, грозила умереть, потом враждебно замолкла.
Я поехала к Мари — Луизе и сообщила об отъезде Люсьена, как о прекрасной новости. Он найдет работу, сможет содержать жену и Мари. Мои доводы ее не убедили. Я нарисовала блестящие перспективы, открывающиеся перед братом. Я лгала, говорила, что он уехал всего на несколько недель. Она покорилась. Я с облегчением покинула ее.
Я много работала, то взвинчивая себя самолюбованием, то одуряя усталостью. Вечерами рано ужинала и рано ложилась. Это были лучшие минуты. День наконец отходил. Завтра я, возможно, получу письмо. Сон несет мне освобождение на несколько часов. Я не страдала от вечернего одиночества. Дом был мне защитой. Мне нравилось слово «защита» и все, что вставало за ним. Меня пленяла его шершавая звонкость. Это слово начиналось тем же слогом, что и «замок». Оно было эрзацем слова счастье. Довольство расслабившегося тела, приглушенный свет, открытая книга… Что был мне брат в эти минуты!