Я запнулась, не окончив фразы. Он улыбнулся, не глядя на меня, не отвечая. Мы молча шли мимо безмолвных свидетелей, которых я никогда не забуду: булочной, приоткрытых ворот, зарешеченных окон, длинного облупленного фасада, мимо цинковой трубы, по которой струилась вода, расцвечивая стену плесенью, мимо бистро с матовыми стеклами и стершимися плитами у входа. Эти камни, вывески, решетки, этот изъеденный асфальт навсегда окрасятся для меня горьким чувством, подлинных причин которого я так и не знаю: то ли оно вызвано их уродством, то ли невозможностью быть честной с Арезки. Противоречивые желания швыряли меня из стороны в сторону, вынуждая скрытничать. Он горячо сжимал мою руку и порой подносил ее к губам. Он нежно склонился ко мне. Он серьезно беседовал со мной и столь же серьезно выслушивал меня. И я отметала сомнения. Препятствия казались увлекательной игрой, я внутренне собиралась с силами; моя жизнь обретала смысл. Но через все щели моей натуры пробирался страх, неуверенность, всевозможные предлоги, отдалявшие героическое решение. Потому что решение было именно героическим. И для него тоже, но он мне этого никогда не говорил.
На заводе мы были по–прежнему сдержанны. Иногда только Арезки предупреждал меня в нескольких словах о наших вечерних планах. Я коротко отвечала. Мы теперь чаще переглядывались или, работая в одной машине, касались друг друга. Расставаясь со мной вечером, Арезки дважды повторил:
— Нам нужна комната.
Я лихорадочно твердила, да, я поищу, я подтолкну Люсьена, повидаю его друга Анри.
Но как только он покидал меня, я представляла себе горы, которые нам предстоит сдвинуть, — и это меня подавляло. Я вспоминала Люсьена и Мари — Луизу, письмо Анны, гостиничные номера. Нам ничего не было дано. Мы должны были все вырвать сами.
— Хочешь в следующую субботу поехать со мной? Не испугаешься грязи, нищеты?
— Я хотела бы следовать за тобой повсюду, Арезки.
— Мы перекусим где–нибудь поблизости и поедем вместе в Нантерр. Мне нужно повидать друзей. Они меня ждут. Я не могу подвести.
Он представил меня: «Это — Элиза». Его ждали. Его обнимали. И началась нескончаемая беседа, прерываемая приходом соседа, приятеля. Они обнимались. «Это — Элиза». Я пожимала протянутую руку, вновь пришедший садился, разговор возобновлялся. Я не скучала. Не выходила из себя. Я наблюдала, думала. Мне было покойно от присутствия Арезки, от звуков любимого голоса.
Эти места, где в тесноте и скученности влачили существование сотни людей, были с тех пор неоднократно описаны в газетах, очерках, репортажах; рассказывать об этом значило бы повторять те же слова, громоздить те же эпитеты: спертый воздух, физические страдания, болезни, нищета, холод, дождь, боязнь полиции, ветер, сотрясающий доски, лужи, подтекающие под дверь, темнота, жизнь в нечеловеческих условиях, боль, боль, боль повсюду. Но одно слово было здесь неведомо — «безнадежность». Все говорили: «настанет день», и никто не сомневался. Настоящее было борьбой за то, чтоб выжить. Некоторые умели устраиваться. Но большая часть, гонимая из дому страданьями, которые были стократ умножены войной, пыталась прокормить денежными переводами огромные семьи, умиравшие от голода. Они приезжали во Францию с высоких плоскогорий, из дальних кабильских дуаров. Тут для эмигранта, не знающего языка, не умеющего прочесть объявление, ошалевшего от шумов большого города, непрерывно допрашиваемого, обыскиваемого, проверяемого, подозреваемого, начиналась погоня за работой. А справа и слева, со всех сторон его манили со стен картинки, огни рекламы, эротические намеки афиш, кино.
Самым драгоценным документом, пропуском, охранной грамотой была платежная ведомость. Если ее не было, захлопывалась черная дверь полицейского фургона и начиналась нескончаемая пытка, допросы, избиения, отправка якобы к месту жительства, в родной дуар, а на самом деле в фильтрационный пункт, где фильтровали так умело, что большинство подозрительных оттуда не выбиралось вовсе.
— Меня злит, когда я вижу, как Мюстафа играет с огнем. Вот вышвырнут его за дверь, останется без работы, и его тотчас заметут.
— Но Доба обзывает его ратоном. Я сама слышала. Как же ты хочешь, чтоб он держал себя в руках?
— В самом деле? Если он способен обижаться, значит, он ничего не понял. Нужно задубить шкуру, стать бесчувственным. Я, когда меня называют ратоном или бико, только улыбаюсь. Спроси брата, пусть объяснит тебе, он это сделает лучше, мне не хватает точных слов.
— Ну, ты, — сказала я, желая пошутить, — ты вообще лишен недостатков.
И поскольку я действительно так думала, добавила:
— Ты пример для всех.