Уолсингем не хотел, чтобы эта секретная информация попала к «Джулио», и поэтому целых три недели не сообщал Стаффорду о миссии Дрейка[314]
. И вдруг все резко поменялось. Едва флотилия Фрэнсиса Дрейка отплыла из Плимута, Елизавета издала указы, которые отменяли предыдущие. Взвесив все «за» и «против» открытой войны с Испанией, королева решила пойти на попятную и просить герцога Пармского о мире. Поэтому она приказала запретить Дрейку грабить испанские порты и суда и вообще проявлять какую-либо враждебность вблизи испанских земель. Единственное, что ему дозволялось, — нападать на идущие из Азии и Нового Света суда Филиппа в открытом море[315].Однако до Дрейка новый указ не дошел. Вестники должны были прибыть в Плимут 9 апреля, но оказались там на неделю позже. К тому времени герцог Пармский уже принял — хотя и с благоразумной осторожностью — предложение королевы[316]
. Поэтому дерзкое нападение Дрейка на Кадис 19 апреля королеву не обрадовало, а разозлило. Во время головокружительной атаки, позднее названной «опалением бороды испанского короля», корабли Дрейка вошли во внутреннюю акваторию порта под французскими (или голландскими) флагами. В итоге отважный мореплаватель сжег и потопил около тридцати испанских судов, а затем нагло пополнил запасы на складах короля Филиппа. Отплыв к Азорским островам — месту сбора испанских судов, идущих из Нового Света и Ост-Индии, — Дрейк получил от судьбы ценный подарок, а именно португальский галеон «Сан-Фелипе», под завязку груженный фарфором, шелком, бархатом и пряностями, а также везущий немного драгоценных камней и нескольких рабов.Подвиги Дрейка королеву, мягко говоря, не обрадовали. На тот момент она хотела мира — не войны. Недавно открытые в Брюсселе архивы, в которых хранятся записи переговоров с герцогом Пармским, подтверждают, что Елизавета никогда не была и не хотела быть королевой-воительницей, несмотря на то что викторианская историография поддалась искушению таковой ее представить[317]
. В общем и целом Елизавета одобряла боевые действия против Филиппа II в Нидерландах и даже разграбление судов в открытом море, особенно если подобные меры были ответом на испанскую агрессию. Однако она вовсе не хотела масштабной войны всех стран Северной Европы против Испании, которая теперь казалась, как никогда, неизбежной, а уж тем более высадки испанских войск на английской земле. Подбодренная оптимистичными предсказаниями Джона Ди, чьими услугами также пользовались Бёрли и Лестер, она верила в то, что мир все-таки достижим[318]. Цена могла оказаться высокой, но другого способа погасить разгорающийся пожар, который грозил охватить целые страны и народы, Елизавета не видела. Не желая верить в то, что Филипп II действительно решился на полномасштабное завоевание Англии, она убедила себя в том, что в глубине души король Испании тоже хочет мира[319].Иначе рассуждали Бёрли и Уолсингем. Оба убеждали королеву в том, что пришла пора готовиться к войне, а не тратить время и силы на уже бесполезные дипломатические ухищрения. Но она не желала никого слушать. Еще не простив ни тому ни другому казнь в Фотерингее, она только ворчливо отпиралась. Елизавета отказалась устраивать военные сборы и морские учения, ибо не хотела, чтобы кто-то усомнился в ее стремлении к миру. Возвратившемуся из экспедиции Дрейку было приказано вывести все суда в резерв.
На две недели прикованный к постели подагрой (от которой с годами он страдал все чаще), Бёрли постоянно думал о том, что любое промедление и бездействие будет на руку герцогу Пармскому. Он увещевал королеву, пытаясь убедить ее в том, что мирные переговоры герцог использует для усыпления ее бдительности. В качестве же лорд-казначея Бёрли беспокоился о том, что казна пуста, однако Елизавета отказывалась принимать меры по ее наполнению. В ответ на посланный им письменный протест королева во всеуслышание назвала своего министра «старым маразматиком»[320]
.Агент «Джулио» пересказывал Мендосе, как Елизавета резко осадила Бёрли, заявив, что некоторые вопросы она вполне способна решать самостоятельно, например «решение обезглавить королеву Шотландскую». Спустя тридцать лет с момента прихода к власти она наконец показала своему первому министру, что женщина-правитель может сама принимать решения, верные или нет, и никто не смеет их оспаривать. Уолсингем был не столь уступчив. Он горько жаловался, что «буде королева полагалась только на свою волю, ее и всех остальных ждали бы крах и крушение»[321]
.