К тому, что я занял должность вожака стаи, невольно приложил тренированную руку Ю. Если б ему стали известны все результаты его педагогических усилий! Несомненно, он раскаялся бы. Теоретическую подготовку Ю основал, как всегда, на грамматической поправке: следует произносить "дворовый", а не "дворовой". Я был вынужден выучить наизусть из Евгения Онегина: "вот бегает дворовый мальчик"... и так далее, с запасом. С тех пор это слово - в той и другой форме - прочно вошло в мой лексикон. Физическая подготовка не отставала от теоретической. С двух лет Ю мучал меня не только Пушкиным, но и гимнастикой, подходя к делу так, словно он готовил меня для цирка на роль гуттаперчевого мальчика. Воля, которую он вкладывал в это, свидетельствовала о его собственной затаённой мечте, пропащей мечте, так до конца и не вытесненной ни скрипкой, ни филфаком. К четырём годам я уже мог исполнить кое-какие трюки на перекладине - называвшейся, впрочем, турником - и на ковре. Ю даже приготовил парный номер, в котором безжалостно крутил мною вокруг своей шеи, словно неодушевлённым, абсолютно послушным ему предметом. Я и был таковым, так как для проявления непослушания мне не давалось ни малейшего шанса. При самом скромном признаке возможного с моей стороны бунта Ю, как это уже описывалось, просто сжимал мой локоть двумя пальцами, но этого было достаточно, чтобы подавить мысль о восстании, будто она и зарождалась там: чуть повыше локтевого сустава.
Такая система воспитания давала не только запланированные, но и непредвиденные результаты. Именно она принудила меня выработать приёмы, целое искусство одновременного проживания в трёх непересекающихся мирах. Дворовое шакальё с завистью наблюдало за тем, как я играл во взрослой волейбольной команде, когда в ней не хватало игрока, и как общались со мной эти парни: на равных. Несмотря на мой возраст и соответствующий рост, я ведь совсем неплохо, и главное - стабильно, подавал, и мог довольно точно набросить мяч на сетку. К тому же я был племянником учителя, и дворовые никогда этого не забывали. Многие из них уже ходили в ту школу, где Ю начал работать, а остальным предстояло туда пойти в ближайшее время. Изабелла тоже приложила руку к этому своеобразному воспитанию, изрядно укрепив тройственность моего образа жизни. По её поручению я действительно бегал встречать одесский поезд, проводниками которого доставлялись - не Изабелле лично, а лаборатории, в которой она подрабатывала - круглые металлические коробки, похожие на те, в которых хранят киноплёнку. Я полагал, что в этих отливающих синим холодом, каждый раз напоминающим о глазах Ба, барабанчиках ползают или спят микробы с бактериями, эдакий микрозоопарк. Так я полагал, пока не выяснилось - что же на самом деле содержалось в тех коробках.
Что до моего личного вклада в систему, то все мои усилия были направлены на сокрытие истинного положения вещей. Никто из домашних не должен был заподозрить существование мостиков, связывающих дом с другими мирами, сквозных дыр в окружающих крепость стенах. Никто и не знал, что я, собственно, был таким мостиком и дырой, а следовательно - возможным предателем гарнизона. Лишь возможным, на деле я не собирался им становиться, хотя - кто знает, если б кому-нибудь стало известно, чем именно меня можно купить, то как бы оно всё повернулось? Ладно, дело давнее, теперь можно открыть секрет: меня нельзя было купить сладостями, я и сам, вынося их из дома, покупал ими послушание слетавшихся на них, как мухи, дворовых. На конфеты и сахар я плевал, про деньги говорить не стоит и сейчас: мне по-прежнему не понять их очарования. Зато за зелёный и одновременно полугнилой, солёно-мочёный помидор из вонючей бочки, я продал бы и дом, и домашних. Ценность этого помидора была обусловлена строжайшим запретом, касавшимся всех домашних, употреблять его не только дома - но и вне его. Следовательно, за такой помидор я продал бы, может, не только их, а и всю родину. Заткнитесь все, кому ещё какое дело до этого! Я имею в виду родной мой, только мне одному дорогой, смешной наш городок.