Согласно произведенному в 1925 году подсчету, за границей существовало 364 периодических издания на русском языке. Не знаю, сколько их осталось теперь (меньше, вероятно, но тоже немало). С полной готовностью признаю, что все эти журналы и газеты в очень многих отношениях отстают, например, от «Тайме» или от «Русских ведомостей». Но если они могут кое-как существовать и так или иначе делать свое дело, то все же главным образом благодаря эмигрантским читателям, нынешний культурный уровень которых г-н Газданов ставит так невысоко (полагает ли он, что читатели лучших европейских изданий принадлежат к цвету интеллигенции?). Я не думаю, что бывший адвокат или врач, переходя на физический труд, становится некультурным человеком. При очень большом напряжении воли можно — по крайней мере, в течение некоторого времени — быть рабочим или шофером, оставаясь талантливым писателем или ученым, — нам такие случаи известны. Оставаться культурным читателем неизмеримо легче.
Почти все писатели, покинувшие Россию после большевистского переворота, в эмиграции работают как умеют, — исключения не составляет даже 90-летний В. И. Немирович-Данченко. Сюжеты их относятся к дореволюционной России, к первым годам революции, к далекому прошлому, к истории, к легенде, к жизни эмиграции, к жизни иностранцев. Советской жизни последнего десятилетия никто не описывал, — ее, кажется, никто из писателей-эмигрантов не видел. Не многих соблазнили и темы гражданской войны. Но без тем не остался никто. Это естественно. На наших глазах то же происходит с писателями немецкой эмиграции (некоторые из них даже слишком отважно начали писать о чужом прошлом, имея о нем лишь весьма недостаточные познания). Так или иначе, препятствие «беспочвенности» русскими зарубежными писателями преодолено.
Г. В. Адамович писал несколько лет тому назад в «Современных записках»: «Некоторые молодые писатели чувствуют здесь «неблагополучие» своего положения очень остро, — только до сих пор эти настроения, со всеми неизбежными из них следствиями, выводами и догадками, редко и скупо отражаются в печати. Это больше предмет нескончаемых эмигрантских литературных разговоров, как бы компенсирующих здесь скудость иной гласности… «Утешитель», — друг и в каком-то смысле истолкователь всего, что произошло, — нужен многим, если не всем. В эмигрантской литературе его нет, в ней вообще нет утешений. «Дети» предоставлены самим себе: они с отцами несравненно вежливее, чем были предыдущие поколения, но они не знают, о чем с ними говорить. Миры рушатся, — а те все описывают природу как ни в чем не бывало или рассказывают о былом житье-бытье. У Жида или у Пруста можно все-таки найти кое-что другое.
Еще больше можно было бы найти в России, вернее, у нее. Но России нет. Иногда в таких разговорах произносится даже забытое слово: «катакомбы».
Слова эти значительны. Но, быть может, мысли о катакомбах в молодой литературной среде Парижа придается и несколько иной, менее утонченный, более простой смысл. Каждому из нас много раз приходилось слышать упреки: в эмиграции нет литературного общения, литературной жизни, литературной среды. Это указание верно, если применять мерило абсолютное. Но подходить к нему можно и должно лишь с мерилом относительным. Я имел возможность наблюдать то, что называется литературной жизнью, в прежнем Петербурге, в Париже, в меньшей степени в Москве, в Берлине веймарского времени.
Нигде она не «била ключом». Везде и всегда были кружки, которые весьма часто не имели друг с другом никакого соприкосновения. Что общего было, например, у кружка «Русского богатства» с кружком «Бродячей собаки»? И в том, и в другом были настоящие писатели, но я не уверен, что они знали друг друга хотя бы в лицо. Так обстоит дело во всем мире. Недавно газеты сообщали, что два знаменитых французских писателя, проживши всю жизнь в Париже, не были между собой знакомы — и не потому, что их разделяли какие-либо личные, политические или литературные разногласия: просто не довелось познакомиться. У нас это случай более редкий. Однако Достоевский никогда в жизни не видал Толстого.
Было бы, во всяком случае, несправедливо ставить этот вопрос в связь с обычной рознью между отцами и детьми. Среди «отцов» литературное общение так же слабо или еще слабее, чем среди детей; а уж если необходим «утешитель», то именно одинаково всем.
«Истолкователь всего, что произошло»? Это легко сказать. Единого, общего толкования нет и быть не может: толкований всегда много. И в чем гарантия, что толкование было бы утешительным? Не надо писателям заведомо ставить себе задачей утешение; это даже и не целесообразно. Пока Толстой не «примирился с миром», книги его так и дышали радостью жизни; а когда он примирился, то утешил человечество «Крейцеровой сонатой» и «Смертью Ивана Ильича».