И когда, стыдясь этих своих цивически недостойных чувств, деголлевские судьи после войны судили маршала Петена, приговорив его к смертной казни, замененной ссылкой на остров Дье, это была трусливая неблагодарность, в которой было постыдно французам признаться. Французская академия поспешно вычеркнула имя маршала Петена из списка “бессмертных”. Вероломство всех французов по отношению к героическому (по-своему) старику могло вызвать у Петена обоснованное презрение. Но не вызвало.
В прекрасном французском журнале “Historia” в 1975 году (ноябрь) напечатана о маршале Петене справедливая и правдивая статья Жоржа Блонда с подзаголовком: “На острове Дье французы обращались с Петеном хуже, чем англичане с Наполеоном”. Верно. Англичане разрешали Наполеону ходить по всему острову, ездить верхом или в экипаже. Заключенному девяностолетнему маршалу разрешалась в день получасовая прогулка, но только по части двора, опутанной колючей проволокой. А когда старик маршал попросил разрешения дать прогулку по другой части двора, потому что, как он сказал, “оттуда видно море”, ему и этого не разрешили: гуляй за проволокой и смотри не на море, а на тюремные стены! Хороши и верны слова Петена своим адвокатам, приводимые Жоржем Блондом: “Неужели люди могут искренне думать, что я предал? И если так думают, то почему?.. Я управлял Францией с любовью. Франция и французы для меня были одно и то же. Я никогда не представлял себе Францию как нечто отвлеченное, как явление лишь историческое… Я всегда любил французов и всегда хотел быть к ним близок…” Де Голль же “спасал честь Франции”. Но “честь” — это, конечно, нечто абстрактное. Старый, знаменитый маршал, “слава Франции” (как о нем писалось в учебниках) был уверен, что генерал де Голль, его бывший подчиненный, не продержит его в тюрьме на этом окаянном острове — до смерти. Но Петен умер именно в этой тюрьме.
И в то же время де Голль, будучи главой государства, ввел в свое правительство заведомого изменника — дезертира из французской армии, лидера ФКП Мориса Тореза, как “министра без портфеля”, заявив, что “коммунисты — такие же французы”, увы, не совсем такие. Даже совсем не такие. Сказанное де Голлем было политически не умно и в корне ложно.
История не только “страшная сказка, рассказанная дураком”, но еще и “лживая сказка”.
Голод
Мы с женой идем по дороге мимо замка Розенэк, в одном из прекрасных, живописных, очаровательных департаментов Франции — Лот-и-Гаронн. Франция уже раздавлена ударом Гитлера. Каркас государственных границ смят, сломан. Мы идем по прекрасной, освещенной солнцем летней дороге мимо замка Розенэк. И мы совершенно потеряны в этом мире. Мы никому, ну совершенно никому не нужны. Никто нашей судьбой не заинтересован. Да и не может быть заинтересован. Всякий француз теперь заинтересован своей гибнущей судьбой, и ему уж конечно не до каких-то там иностранцев.
Дорога лежит между лесистыми холмами. Леса перемежаются лугами в цвету. Поют птицы. Воздух напоен изумительным ароматом скошенных вянущих трав. Тишина, нигде ни души. Старый замок Розенэк — на склоне холма. Он невелик, больше похож на дом в хорошей усадьбе, дом из дикого камня, от подножия до крыши увит мелкими бледно-розовыми розами. Замерший пейзаж оживляется только бельем, развешанным на веревке, разноцветным, словно живым, вздувающимся при порывах ветра. Почему-то не лает на нас большая, сидящая вдалеке желтоватая овчарка.
Тишина — изумительная. Наслаждаться бы и ею, и лесом, и птицами, и небом, и мелкими розами замка Розенэк. А мы идем — усталые, идем пешком далеко, километров за двадцать пять, наниматься на стекольную фабрику в городке Вианн. Наниматься нам надо потому, что нам попросту нечего есть. Мы от всего давно отрезаны. Друзья-писатели в большинстве уплыли в далекую Америку. Север Франции занят немцами. Кто-то нам сказал, что можно наняться рабочими на стекольную фабрику. И мы идем туда пешком по этой превосходной лесной дороге.
Гляжу на нее, на эту дорогу, и думаю: ну конечно, эта дорога чудесна в такой вот летний прохладный день. Но я ничего, никакой этой прелести воспринять не могу, не чувствую ее, потому что мне нечего есть, потому что я озабочен, смогу ли стать рабочим на стекольной фабрике, сможет ли стать работницей жена, а может быть, нас вовсе и не примут, может быть, рабочие там просто не нужны.
И тогда — что? Тогда — голод, настоящий голод на своей крохотной, в пять гектаров ферме, где живем мы впятером с семьей брата. И с нее нет никаких доходов. Брат ходит на поденную работу к богатому соседу-французу, но на это не прокормиться. Наша ферма куплена больше по русской дворянской фантазии — на ней хотел опроститься мой брат с женой и сыном. Но из этих русских “фантазиев” ничего не вышло.
Война отрезала меня от всякого литературного дохода в Париже — там кончились русские газеты, журналы. Нет и не может быть никаких поступлений из-за границы. И вот я — классический люмпен-пролетарий — иду теперь наниматься на стекольную фабрику.