— Маратик, попробуй только взять машину, мало бился, сука?! — И, вглядываясь в спину удаляющегося по двору молодого человека, сказала:
— А ты входи, входи. Чего ты такая… скованная?
Так началась эта киноэпопея…
Я и раньше подозревала, что в текущем кинематографе не боги горшки обжигают. Но чтоб настолько — не боги, и до такой степени — горшки?!
Раз в два-три дня я появлялась у Анжелы, «работать над сценарием». То есть я зачитывала ей то, что написала за это время. Из архива киностудии Анжела приволокла два литературных сценария, по которым я должна была насобачиться: «Али-баба и сорок разбойников» и «Хамза» — об основоположнике советской узбекской культуры Хамзе Хаким-заде Ниязи. Собственно, это был один длинный тягучий эпос, в котором фигурировали симпатичные, худые и честные бедняки; алчные жирные баи; жестокие разбойники; трепетные, как лань, девушки в паранджах и шальварах; а также ослы, скакуны, вязанки дров и полосатые узбекские халаты.
Песни были разные — впоследствии, в фильмах. В сценариях же тексты песен не указывались, писалось только в скобках: «звучит волнующая мелодия», или: «на фоне тревожной музыки». Если не ошибаюсь, главные роли в обоих фильмах играл один и тот же известный узбекский актер. Так что образы Али-бабы и основоположника узбекской советской культуры невольно слились у меня в немолодого одутловатого выпивоху в лаковых туфлях.
Анжела оказалась человеком в высшей степени прямым, то есть принадлежала к тому типу людей, который я ненавижу всеми силами души.
Был у нее один тяжелейший порок, за который, по моему выстраданному убеждению, следует удалять особь из общества, как паршивую овцу выбраковывают из стада: она говорила то, что думала, причем без малейшей разделительной паузы между двумя этими столь разными функциями мозга.
Сказанув, обычно приходила от произнесенного в восторг и изумление.
В этой огромной пятикомнатной квартире они жили втроем. И если мать с сыном связывали на редкость тугие, перекрученные, намертво завязанные узлами колючей проволоки отношения, то отец, на взгляд постороннего, казался настолько случайным человеком в доме, что впервые попавшие сюда люди принимали его за такого же гостя.
Сейчас, как ни силюсь, не могу припомнить — был ли в этих хоромах у него угол. Между тем прекрасно помню «кабинет» Анжелы, комнату Маратика, всю обклеенную фотообоями: джунгли, обезьяны, застывшие на пальмах с кокосовым орехом в лапах, серебряные водопады, оцепеневшие на стенах. Поверх этого африканского великолепия наклеены были метровые фотографии каких-то знаменитых каратистов, схваченных фотокамерой в мгновение прыжка, с летящей железномускульной ногой, рассекающей воздух, как весло — воду.
А вот комнату Мирзы, Мирзы Адыловича, профессора, талантливого, как говорили, ученого, — не помню, хоть убей.
Правда, в спальне стояла громадная, как палуба катера, супружеская кровать, но боюсь — хоть и не мое это дело, — профессору и там негде было голову приклонить. Впрочем, на то была причина — о, отнюдь не амурного свойства. Скорее, наоборот.