Ему уже не терпелось обо всем забыть. Впрочем, закон об амнистии, за который 14 декабря 1900 года проголосовал парламент, предписывал официально прекратить все судебные процедуры, связанные с этим делом. Прошлое было начисто смыто. Виновные и невинные уравнялись друг с другом. Дрейфус расплатился за всех. Дав себе небольшую передышку, Золя вновь взвился на дыбы. Охваченный негодованием, ненавидимый одними и обожаемый другими, он вернулся к прежней своей роли вечного мятежника. И вот он снова в первых рядах, этакий буржуазный анархист, героический и простодушный, упивающийся великими принципами до потери рассудка, страстно домогающийся истины, с пылающим факелом в руке, наилучшими чувствами наперевес и домом, обустроенным со всевозможным комфортом. Двадцать второго декабря он печатает в «Авроре» очередное сочинение, на этот раз – «Письмо к господину Эмилю Лубе, президенту республики». «И вот эта омерзительная история, запятнавшая все причастные к ней или трусливые правительства, сменявшие друг друга, на время завершилась предельным отказом от правосудия, этой амнистией, за которую под нажимом проголосовали обе палаты и которая останется в Истории под именем подлой амнистии… Я – всего только поэт, только одинокий рассказчик, незаметно делающий свое дело, в которое вкладываю всю душу. Я решил, что хороший гражданин должен довольствоваться тем, чтобы отдавать родине свою работу, выполненную как можно лучше; вот потому я замкнулся в моих книгах. Вот потому я попросту возвращаюсь к ним, раз взятая мной на себя миссия завершена». Прекрасное признание, исполненное боли и возмущения. Но кто еще прислушивается к нему? У всех в голове лишь гром оркестров и иллюминации закончившейся осенью Всемирной выставки. И Золя, хотя и не переставал ворчать и ругаться, все же испытывал облегчение оттого, что вновь сделался писателем, озабоченным исключительно успехом своего нового романа «Плодородие», только что появившегося на полках книжных магазинов. Роман был принят доброжелательно, и продажи, хотя и не дотягивали до вершин «Западни» и «Нана», все же были неплохими. Читателям нравилось, что автор, отвернувшись от натурализма, теперь обратился к великим сюжетам, воспевая рождение потомства, труд, которому отдаешься с радостью, и социальное братство.
Прежде чем приступить к работе над вторым томом «Четырех Евангелий», который он озаглавил «Труд», Золя решил побывать на сталелитейном заводе в Юнье, в департаменте Луары. Кроме того, он, желая разобраться в предмете, читал книги, в которых говорилось о технологии производства и социальных проблемах на заводах. Все то время, что собирал материалы для будущей книги, он постоянно обращался к Шарлю Фурье, проповедовал священную добродетель коллективного труда, союз всех людей, невзирая на границы, всеобщий поцелуй примирения. «Таким образом я создаю человечество», – с простодушной гордостью пишет он. Сквозь стекла своего пенсне он видит леденцово-розовый мираж и упивается этим зрелищем. К черту научный натурализм! Сегодня надо утешаться самодовольным, мурлычущим социализмом. Читатели из бедных классов, которые обижались на Золя, пока тот жестко и резко описывал бедствия и пороки народа, теперь, когда он принялся воспевать светлое будущее тружеников, наперебой его расхваливали. Для них он, написав худший свой роман, сделался величайшим мыслителем левых демократов. Объединения рабочих, романтически настроенные профсоюзы видели в нем своего рода мирского мессию, шествующего по волнам к восходящему солнцу. Фурьеристы устроили банкет в честь «Труда». Золя туда не пошел, однако написал активистам: «Если я не рядом с вами, то лишь потому, что мне представляется более логичным и более скромным лично не присутствовать. Главное – не я и даже не мое произведение; вы чествуете стремление к большей справедливости, радуетесь битве за человеческое счастье; и я со всеми вами. Разве не достаточно того, что моя мысль стала вашей мыслью?.. Будущее общества – в переустройстве труда, и только от этого переустройства труда придет наконец справедливое распределение богатства».[271]
Оглядываясь на собственное прошлое, он говорил себе, что мог бы довольствоваться тем, чтобы остаться писателем, автором многочисленных романов, вызвавших всеобщее восхищение; обстоятельства превратили его в страстного бойца, ввязавшегося в борьбу между классами, и защитника гонимой невинности. Таким образом, помимо его желания свершилась его двойная судьба кабинетного человека и человека публичного, рассказчика историй и народного защитника, мечтателя, считающего себя реалистом, и реалиста, погруженного в мечты о справедливости. На поверхности оказывался то Золя, написавший «Я обвиняю», то Золя – автор «Западни». Можно подумать, будто у него два призвания, две жизни, две головы под одной шляпой. Каким образом потомство разберется в этих противоречивых образах двуликого писателя? Впрочем, не все ли равно, стоит ли об этом сейчас задумываться? Куда торопиться – ему, Золя, всего-навсего шестьдесят один год.