При этом всегда широко улыбалась и так же широко распахивала глаза. Детьми мы с Эммой отвечали ей утвердительно самым искренним тоном, на который были способны. Она ахала, качала головой, а потом, наконец, прижимала нас к себе с такой силой, будто не могла сдержать волнения от осознания собственной исключительности, словно была вынуждена выдавливать его из себя ценой неимоверных физических усилий. После объятий следовал протяжный вздох, словно она выпускала на волю накопившееся в костях напряжение. Покидая с горячим дыханием тело, это возбуждение заполоняло собой всю комнату, наполняя ее душу умиротворением.
А когда она печалилась или злилась на окружающий мир, что он жестоко с ней обошелся и не признал ее выдающихся талантов, нам приходилось повторять вновь и вновь, зная, что это вырвет ее из пучины мрачного настроения.
Маленькими мы с Эммой действительно в это верили.
Я помню все эти моменты в виде мелких фрагментов, которые больше не соединить вместе, подобно осколкам разбитого стекла с округлившимися от времени краями. Сильные руки, крепко сжимающие нас в объятиях. Запах ее кожи. Она пользовалась духами «Шанель № 5», утверждая, что они очень дорогие. Прикасаться к флакону нам запрещалось, но порой она протягивала его нам сама и подносила к носикам распылитель, чтобы мы могли вдохнуть их аромат.
Другие такие фрагменты содержат в себе звук ее голоса, когда она кричала и металась в постели, орошая слезами простыни. Я пряталась за Эммой. Сестра смотрела спокойно и изучающе, производя в уме какие-то расчеты. В каком состоянии будет мама, когда мы утром проснемся? Эйфории? Отчаяния? Помимо прочего, я помню чувство, которое тогда испытывала. Оно не ассоциируется с каким-то конкретным моментом и представляет собой лишь отголосок ощущения. Страх по утрам, когда открываешь глаза и понятия не имеешь, что нас ждет в течение дня. Что она будет делать – обнимать нас, причесывать мои волосы или же рыдать в подушку. Это примерно то же самое, что хватать первую попавшуюся одежку, не имея малейшего представления, какое сейчас время года – зима или весна.
Когда Эмме исполнилось десять, а мне восемь, мамины чары стали блекнуть в ярком свете окружающего мира – мира настоящего, в котором она не была ни красавицей, ни умницей, ни хорошей матерью. Эмма стала за ней кое-что замечать и делиться со мной своими открытиями.
Мы все так же отвечали ей «да». Но когда мне исполнилось восемь, а Эмме десять, она поняла, что мы врем.
В тот день мы были на кухне. Она страшно разозлилась на папу. Я уже не помню почему.
Мама стала мыть посуду. Включила кран. Выключила его. Кухонное полотенце упало на пол. Мама его подняла. Эмма застыла на противоположном конце огромного помещения. Я встала чуть позади и подалась вперед, чтобы при необходимости юркнуть за ее фигуру. В тот момент, когда мы пытались понять, что нас ждет – зима или лето, Эмма казалась мне на удивление сильной.
Мама заплакала и повернулась к нам.
Потом подошли ближе, ожидая, что она обнимет нас, улыбнется и облегченно вздохнет. Но ничего такого не произошло. Вместо этого она оттолкнула нас с Эммой, ткнув в грудь одной рукой меня, другой ее. Потом недоверчиво на нас уставилась, удивленно открыла рот и ахнула. Выдоха мы так и не дождались.
Мы сделали что нам было велено и направились к себе. Помню, что, поднимаясь стремглав за разъяренной Эммой по лестнице, я спросила ее, что мы такого сделали. Но сестра говорила о маме только когда хотела и когда ей было что сказать. История нашей родительницы писалась только ею и больше никем. Эмма сбросила с плеча мою ладонь и приказала заткнуться.