Однако истинное смысловое пространство романа раскрывается при прочтении его в контексте альтернативных теорий дара, основывающихся на антиэкономическом принципе нерациональной, не приносящей взаимной выгоды траты. В то время как друзья протагониста рассматривают его самопожертвование как элемент в экономической цепочке обмена дарами (в обмен на его жизнь диссиденты получают интерес к себе со стороны прессы), сам писатель воспринимает эту жертву как бессмысленный акт, пустую трату. Общество не излечится (как описывает это Жирар в своей теории спасительной жертвы), самопожертвование писателя не окажет на него очищающего воздействия, не поможет преодолеть кризис. Эта жертва полностью бессмысленна. Рассказчик Конвицкого — идеальный пример проявления «третьего члена», как его охарактеризовал Батай: согласно Батаю, нет никаких рациональных обоснований тому, почему люди впустую расходуют деньги, почему они ведут войны или растрачивают себя как творцы. Человечеству необходимы, по мнению Батая, — и вовсе не из каких-либо рациональных побуждений — «непродуктивные траты: роскошь, войны, культы, театры, искусства, сексуальные извращения». Решающую роль здесь играет «ущерб, который должен быть максимально крупным»[58]. Батай пишет: «Поэзия — не что иное, как творение через потерю»[59]; но в романе Конвицкого этот тезис обретает более радикальные формы: его герой ничего не создает, на пустом листе бумаги, о котором шла речь вначале, он так ничего и не напишет — вместо этого он лишь сожжет себя. Если сожжение рукописей уже само по себе — одна из крайних форм пустой траты (здесь вспоминаются примеры из русской литературы: Николай Гоголь, сжегший второй том «Мертвых душ», или Марина Цветаева, которая сжигала свои стихи), то сожжение самого поэта — это следующая ступень, своего рода продолжение поэтического акта растраты. С точки зрения Батая, Рембо — поэт, который создавал поэзию ценой собственной жизни; писатель же в романе Конвицкого — это поэт, который в условиях тоталитарного общества утрачивает способность писать и, как следствие, выбирает для себя бессмысленное, безрассудное самопожертвование:
До меня этот путь к жертвенному алтарю проделывали буддийские монахи, один чех и какие-то литовцы. <…> Где вы, души окаянные, бессильно сопровождающие нас в нашей земной борьбе? К вам обращаюсь я сегодня со своим рассказом[60].
Единственное, что делает путь героя к месту его жертвоприношения хоть сколько-то осмысленным, — это его включенность в повествование, рассказывающее о бессмысленности и бесцельности этой жертвы.
В завершение я бы хотела вернуться к польскому базовому мифу, созданному романтиками в ответ на разделение Польши и «похищение» польской государственности, и показать его связь с романом Конвицкого. Связующим звеном между пратекстом и его гротескным вариантом конца 1970-х является мотив жертвоприношения: Польское государство как спаситель народов приносит себя в жертву ради самой Польши и всего мира в надежде на искупление и освобождение. Рассказчик в романе Конвицкого приносит себя в жертву диссидентской идеологии своих друзей, которые стремятся таким образом пробудить впавшую в апатию нацию. «Кто-то должен прервать эту летаргию, Ян. Диким криком разбудить дремлющих», — так рассказчик объясняет свой поступок упомянутому выше поэту Яну, который слишком значим, чтобы им пожертвовать[61].
Жертвоприношение путем сожжения — это очевидное повторение. Конечно, любое жертвоприношение — это повторение, ритуал, но в случае сожжения этот ритуал воспроизводится в той форме, которая воскрешает самые его истоки, силу, заложенную в оригинале. Однако жертва, которую безымянный протагонист и рассказчик приносит в «Малом апокалипсисе», не может воспроизвести ту первоначальную силу, а остается вместо этого лишь пустым сигнификатом. Жертва, прежде представлявшаяся польским романтикам необходимым условием