Детская поэзия позволяла Хармсу как-то зарабатывать на жизнь, добиваться определенной известности и подтверждать свою принадлежность к литературному цеху. В 1926 году он был принят в Ленинградское отделение союза поэтов как начинающий автор[191]
, а в 1930-м вошел полноправным членом в детскую секцию Всероссийского союза писателей. Известно, что детей Хармс не переносил, но поскольку сам в каком-то смысле оставался ребенком, то адресованная детям поэзия у него выходила превосходно. Вообще, интеллектуальная детскость авангардистов, помноженная на хулиганство и эпатаж, включая упражнения в антилогике, были просто созданы для детской поэзии. Из обэриутских предшественников это мало кто понимал. Маяковский, впрочем, писал стихи для маленьких читателей, но они были слишком нагружены идеологией. Так или иначе, вклад обэриутов в поэзию для детей оказался художественным откровением. Сигнатурным стилем Хармса как детского поэта стали лаконизм, словесные и сюжетные трюки, вызывающая невзрослость тематики — всякого рода «детские» фантазии и желания, одухотворение/остранение бытовых мелочей и, разумеется, абсурдизм.На элитарные тексты Хармса, по большей части написанные торопливо, без отделки, в «культуре 1» запрос в принципе существовал. Как мы помним, с подачи кубофутуристов графоманское письмо получило признание — в виде одной из престижных диспозиций в поле литературы. Но тогда почему Хармсу из своего «взрослого» творчества удалось напечатать лишь непредставительные крохи? По-видимому, недисциплинированность произведений Хармса, его неспособность держать тему (пусть даже этой темой была антилогика), хаотичность слов и мыслей зашкаливали даже по меркам авангардной культуры. Соответственно, публикация его сочинений могла произойти не раньше, чем его признают гением, легендой, основоположником абсурдизма. Тогда вступит в действие механизм «власть подписи», поощряющий публикаторов сделать достоянием общественности все, вплоть до записных книжек (кстати, показывающих, насколько плохо Хармс владел языком вообще и литературным слогом в частности).
Итак, публичная сфера сузилась для Хармса до детских журналов «Чиж» и «Еж» и единичных выступлений перед широкой аудиторией. Кроме того, он устраивал жизнетворческие перформансы на улицах Ленинграда — дефилируя в квазидендистских нарядах, с трубкой и собачкой в кармане (знакомый кубофутуристский трюк!).
Налицо пропасть, пролегшая между «биографическим» Хармсом — слабо образованным авангардистом с невысоким для писателя творческим потенциалом и, по обэриутскому выражению, «самодеятельным мудрецом», и его теперешней репутацией — писателя-эрудита, философа c большой буквы, математика и логика, забавляющегося антилогикой. В том, что Хармс вышел в универсальные гении, разумеется, была прежде всего заслуга избранных им прагматических стратегий. Свое дело сделала также ностальгическая любовь постсоветского читателя к маленьким неофициальным кружкам единомышленников, такому речевому жанру, как разговоры на кухне о самом главном, доморощенной философии и логике.
Гегель ненароком[192]
Игорю Смирнову к 77-летию
Строки, откуда взято мое синтаксически сомнительное заглавие, относятся к числу едва ли не самых известных у Пастернака — и самых уязвимых. Это четверостишие из первого варианта поэмы «Высокая болезнь»[193]
сразу удостоилось сочувственного цитирования Тыняновым[194]:[Трудно] предсказывать, а осмотреться нужно. Сошлюсь на самого Пастернака (а заодно и на Гегеля):
И даже полвека спустя, при переиздании статьи в томе тыняновских работ, ошибка Пастернака осталась незамеченной[196]
, хотя к тому времени на нее уже обратил внимание Л. Флейшман: «Должен быть назван не Гегель, а Фр. Шлегель („Фрагменты“)»[197].С тех пор поправка Флейшмана кочует (иногда со ссылкой на него, иногда без) из примечаний в примечания, но характерно, что фактическая ошибка, как правило, ставится Пастернаку не столько в упрек, сколько в заслугу; иногда одобряется и сама ложная отсылка[198]
. Предположение, будто он мог просто перепутать два сходно звучащих имени, отводится указанием на его учебу в Марбурге и фундаментальное знакомство с немецкой философией[199]. Одни объясняют подмену якобы имевшей в 1920-е годы место запретностью имени Шлегеля; другие — актуальностью в эпико-революционном контексте поэмы имени Гегеля как великого диалектика[200]; высказывалось даже мнение, будто причиной отвержения адекватного варианта «Однажды Шлегель…» была неудобоваримость получающегося стечения звуков[201].