О тюрьме, о том как он после нее попал на Таймыр, Юрий Александрович почти не рассказывал, зато рассказывал уже про сам Таймыр, про работу и природу. Про разномастный лагерный народ, про то, у кого он чему научился, в частности лесному делу, и о том, что две самые распространенные национальские фамилии в их части Таймыра были Лаптуков и Ямкин, и что в пургу "в иголочное ушко" за ночь може надуть полный балок снега. Не любил выступления по радио сидевших людей, и никогда ни о чем не жалел. Здоровье у него было крепкое, благодаря этому он, видать, и выжил, только не осталось зубов и спина отваливалась, и еще ни к черту не годились нервы. Ходил он, чуть наклонившись, заложив согнутую руку за пояс, будто подправляя поясницу.
Несмотря на совершенно разные судьбы, что-то неуловимо роднит и бабушку и Юрия Александровича. Никогда они не жаловались на свою жизнь, никогда не пытались извлечь из нее общественную выгоду, относились к своей доле, как к своему единственному и неповторимому достоянию и не опускались до разговоров, чтобы было бы, если бы в какой-то момент жизни все сложилось бы по-другому.
…Все говорят, что надо нам в чем-о каяться, оправдываться, и никому не приходит в голову другое: а кто-нибудь хоть раз сказал русскому человеку: " Самый добрый ты, самый терпеливый и совестливый, трудолюбивый и жалостливый, самый лучший на свете"… Хотя это, пожалуй, нам, живым да нынешним, нужно, а те, прежние, это и так знали.
СЕВЕР
Катю я не видел уже лет пять, а в позапрошлом году забирал девятилетноего Гришу на пол-лета к себе. В Красноярске его передали мне Катины знакомые. Из Черемшанки летели на обшарпанном АН-24 "Абакан-Хатанга" с замызганными чехлами кресел. Был сверлящий рев двигателей, и дрожь салона, по которому пассажиры, давно знающие друг друга, вольно, по-автобусному, ходили от кресла к креслу. Вскоре после взлета справа по борту в дымчато-синем тумане забрезжило матовым металлом неподвижное тело Енисея. Небольшая коренастая женщина, диспетчер отдела перевозок, по нашему разговору с Гришей догадавшись, что у нас в обрез денег, и было выписавшая квитанцию для камеры хранения, всплеснув руками, почти крикнула: "Ой! У вас денег нет? Да что же это я делаю!? Ложите так," и порвала квитанцию.
Через несколько часов полетели дальше, и снова замаячило справа полотно Енисея, но вскоре его закрыли плотные перистые облака. Когда снижались, они стремительно неслись мимо, и их твердые клочья свирепо били по вздрагивающим, покрытым испариной, крыльям. Потом в просвете белых туч неожиданно близко показался черный кедрач хребта, отчетливо просматривавшийся до каждого дерева из-за того, что везде плотно лежал снег. Потом открылась и круто оборвалась волнистая таежная даль, и понесся стальной Енисей с игрушечной рябью и редкими ярко-белыми льдинами, а когда сели на полосу, все стало сразу плоским и привычным, и только, необычайно резкими казались студеный воздух и полная тишина вокруг.
На берегу лежал лед, а вода подходила под самые избы. На второй день я увез под угор лодку, мотор и мы с Гришей поехали по черемшу. Долго неслись вдоль берега, отгороженного от воды высоким пластом грязного льда, вдоль чахлого, навсегда перекошенного ветрами ельника, со стволами, до желтого мяса избитыми льдом, пока не пристали у крутого берега в речке. Здесь на еловом бугре тянула свои стрелки нежная свеже-зеленая черемша, и сюда мы ездили Катей за этой черемшой каждую весну.
Серое небо, убогая и прекрасная красота весенней тайги, продрогший Гриша, до беспомощности ошалевший от дороги и непривычного одиночества, и этот бугор с неподвижными стрелками черемши, совершенно не изменившийся с тех пор, как мы с Катей бродили здесь столько лет назад, все это застало врасплох.
Я вспомнил Катю, какая она оказалась легкая, удобная, когда однажды белой июльской ночью снял ее с носа лодки и унес на песчаный берег. Никого не было вокруг на десятки верст, и неожиданно маленькой, беспомощной казалась ее стройная обнаженная фигура рядом с огромной рекой и небом. И все отвлекала, тянула на себя эта даль — длинное перистое облако, бесконечный волнистый хребет с неряшливым лиственничником, а я целовал ее мокрое, стянутое мурашками, тело, и над нами дышала на сотни голосов даль — то плеском воды, то резко-скрипучим криком крачек, у которых где-то рядом было гнездо и которые все пикировали на нас, даже когда мы неподвижно лежали на песке, и на той стороне из Черемшаной речки выползала меловая лента тумана.