Но бабушка не позволяет. Пока мама в школе, а дед куда-то по своим делам отлучился, она устраивает в хате такой грохот и переполох, будто на всех осерчала и собралась всё-всё повыкидывать насовсем. Одни, что ли, голые стены оставит? Ну, всё не всё, а вижу: уже гора нашего добра вывалена на дворище в самых обидных для их внешности видах. Стулья, табуретки, лавки, кочерги, ухваты, полосатые рядна валяются кое-как: что вверх тормашками, что друг поперек дружки, а что даже не на траве, а в самой пылюке. И моя кроватка тут же, торчит на боку, не разберешь, где одеяло, где подушка, где матрац и простыня.
За что им всем и нам тоже такая немилость?
А вот за что. Бабушка, оказывается, к празднику, к
Гляжу, уже и веником в коридоре машет и совком подгребает. Тяжелые, явно недовольные таким беспокойством, серые комки всяческого мусора очумело вылетают за порог.
Я сижу в тени сирени, рядом с одеялами и искоса поглядываю за бабушкой: что еще она придумает? Тень от сиреневого куста еще не густая, и мне скучно сидеть тут и ничего не делать. А она тем часом уже присела на корточки, принялась размешивать в старом тазу сырые комья глины, и раз от разу малыми струйками из кувшина еще подливает в таз воду. И месит, месит, месит руками, будто муку для пирога или вареников.
Тут как раз из-за хаты доносится полусонное тарахтение чьей-то телеги на дороге. Бабушка выглядывает за угол и вдруг подманивает меня рукой, выпачканной в глине.
– Бачишь на дорози конячу кучу?
– Ну, бачу.
Зеленовато-рыжая эта куча лежит поверх пыли свежим, еще чуть дымящимся караваем.
– Визьмы ось цэ порожне вэдэрко и прынэсы мэни ту кучу.
– Ни, – отвожу я глаза в сторону. – Нэ хочу.
– Чому?
– Та то ж… гимно.
– Э-э-э, – в досаде качает головой бабушка. – Сам ты… знаешь кто? Цэ – добро! Зрозумив? До-бро!.. А ну бижы швыдче!
Нахмурилась, замахивается лоснящейся от глины рукой, – вот-вот шлепнет меня по штанцам.
Я нехотя беру ведро за дужку, плетусь в сторону дороги. «Добро»? А то я не знаю, что такое добро? Вишни, сливы, яблоки у нас в саду, хотя они еще зеленые, вот оно добро! А эта пакость, которую мне велено собрать в ведро? Ладно бы еще какой-то лопаткой сгрести, а то иди и дотрагивайся к вонючей куче голыми чистыми руками.
Но как ослушаюсь бабушку? Не могу же я поверить, чтобы она для чего-то надумала посмеяться надо мной, осрамить перед соседями. Раз велела, надо выполнять. Я же сам сколько раз видел, как дедушка, что-то про себя похмыкивая, но без всякого недовольства на лице, выгребает вилами из коровника Красулины блины, втоптанные ею за ночь в солому. И относит тяжелые навильники к ближнему углу поля, где снова накапливается у него темная горка перегноя. Потому что старую гору еще после зимы все наши взрослые однажды за какой-то час разнесли вилами и разбросали по всему полю перед вспашкой. А еще видел, как тот же неутомимый дедушка подтаскивает тяжкие сырые навильники за хату, где у него расставлены на ровной порожней земле деревянные рамки, и он их заполняет поровну этой ношей. По его объяснению, когда коровяки высохнут, станут кирпичиками-кизяками, можно будет ими топить нашу уличную печку-кутуню.
Но то взрослые дела и заботы. А я вот приплелся и стою чурбачком, будто мне велено сторожить ее, эту кучу, целый день. Да что там, вблизи она нисколько не страшная. Только побольше и погуще, чем жидкие коровьи нашлепки, в которые так противно бывает нечаянно вляпаться. Я озираюсь по сторонам: не подглядывает ли за мной кто-нибудь из соседских детей? Но дорога безлюдна. Только бабушка разогнула спину и глядит – то ли на меня, то ли куда-то мимо. Деваться некуда. Я окунаю пальцы в еще теплую, пахнущую конем и травами рыже-зеленую ковригу и за три или четыре раза переваливаю всю ее в ведро.
Бабушка с чуть растопыренными, побелевшими от глины пальцами ждет меня.
– А тэпэр дывысь сюды.
Она накреняет ведерко над тазом и почти треть навозной кучи вываливает на глиняный замес. И снова принимается месить, месить, подливая понемногу воду.
– Бэз такого добра, – объясняет, переводя дыхание, – глына, як пидсохнэ, зараз полопаецця, розтрискаецця… А навоз дэржэ глыну, мов найкрепший клэй. Зрозумив?
Вымесив содержимое таза до нужной мягкости, она уносит свое изделие в глубину хаты. Я беззвучно следую за ней и вижу: грузно опустившись на колени, она окунает в таз мокрую мешковинку и начинает – с самого дальнего угла большой комнаты – мягкими полукругами замащивать старый морщинистый пол свежим густым замесом. Но мне неловко беспрерывно пялиться на бабушкино занятие, и я так же тихо выбираюсь на двор.